— Даже пристреливать раненых и дочиста грабить их? — спросила княжна, со складкою между бровями.
— Даже и это! Вы полагали меня смутить? Напрасно! Во всём нужна последовательность… Трезвая логика… Логика — в нашу пользу… Добивая офицера, я уменьшаю неприятельский командный состав. Что же касается денег и ценных вещей, то, право, они гораздо необходимей живому, чем мёртвому. Нам никогда не понять друг друга… Сентиментальность славянской расы чужда трезвой и твердой, как железо, душе и натуре германцев…
Вот уже потянулась околица вымершей деревни. Что могло — убежало, и след простыл давно, а что осталось — поспешило запрятаться подальше, с появлением "гусар смерти"…
Шершавый дворовый пёс, с молочными бельмами на слезящихся, старческих глазах, с хвостом в репейнике, худой — ребра все пересчитать можно — хрипло и одиноко залаял.
Приехали… Гумберг велел спешившемуся солдату взять с подводы вещи княжны и внести в хату. Покосившееся крылечко, лужа, и в ней — рассохшееся колесо… Откуда-то гусар провёл в поводу неосёдланную лошадь. И Гумберг сделал ему какое-то замечание…
Гумберг вместе с княжной вошёл в халупу, одетый, как на парад: в медвежьей шапке, с чёрным султаном и с новенькой лядункой через плечо, поверх траурной венгерки….
— Вот здесь… Я помещу вас здесь, пока… пока не отправлю куда-нибудь подальше…
Мара осмотрелась: неуютно и голо… На столе — коническая бутылка с оплывшим огарком… При свете этого самого огарка, склонившись, он писал ей… Как она стремилась к нему! И вот его нет, и до чего далёк он, бесконечно, от мысли — вдуматься, прямо чудовищной мысли, — что его Мара здесь, в этой самой комнатке, с глазу на глаз с Гумбергом, и вся во власти этого "сверхофицера" германской армии…
— Располагайтесь, как дома, княжна… Увы, я не могу предложить вам больше комфорта. Хотя вы сами знали, на что и куда ехали… Здесь — ни теплой и горячей воды в любое время, ни ванны, ни мягкой постели со свежим бельём… Не взыщите! А если вам нужны какие-нибудь особенные услуги, мы вам добудем какую-нибудь старуху деревенскую… Это не будет ловкая, опытная горничная, вроде вашей петроградской… Но… Что я вижу! Слезы?
Княжна беззвучно плакала, стыдясь своих слёз перед Гумбергом и больно закусывая губы, чтоб удержаться. Но не могла… Ширилась тоска, что-то громадное, щемящее, тупое давило грудь, сжимая горло, вызывая какое-то мутящее головокружение…
Эти слезы унижения и обидного бессилия огнём жгли веки. И при виде их в Гумберге проснулся, заскребшись когтистыми лапами, зверь… И глуше стал его голос… Он подошёл к ней ближе… И молвил:
— Помните, когда я желал вас, а вы… Я хочу, чтобы вы целовали меня, целовали то самое лицо, которое осмелились ударить… Ну?..
И он обнял ее…
Мара, оттолкнув, крепко схватила за кисти рук Гумберга, ломая их так, что захрустели пальцы… И он не мог вырваться… Ему было адски больно… А Мара, стиснув зубы, продолжала своими пальцами дробить эти холёные руки так, что они побелели… И выпустила, увидев его искаженное лицо, готовая к борьбе, если б он даже кинулся на нее с оружием… Один конец…
Но Гумберг, отрезвленный болью, почувствовал какое-то минутное уважение к этой девушке. И со злобою, не чуждой восхищения, овладевая собою, сказал:
— Вы — сильная… Я не встречал таких сильных женщин. Откуда у вас эти пальцы… стальные?..
— От шопеновских вальсов, — ответила Мара насмешливо, борьбою стряхнувшая с себя подавленность.
А Гумберг, спохватившись, что сбился с тона "завоевателя и собственника", поспешил заговорить по-другому:
— Пожалуйста, ни на что не надейтесь! Вас может спасти одна лишь покорность… Мы еще побеседуем… и, если еще раз вы пустите в ход ваши пальцы, я позову солдат… А к такой крайней мере я не хотел бы прибегнуть… Поняли? Я ухожу… На досуге у вас будет время подумать обо всём… Я позабочусь, чтобы вас накормили. До скорого свиданья!
Кивнув чёрным султаном, он вышел… И бросил уже с порога:
— Не вздумайте убежать… Я поставил двух часовых… Если только вы покажетесь на крыльце, они будут стрелять…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
31. Пенебельский процветает
Затихла, приумолкла петроградская биржа. И пусто, уныло под монументальными портиками, среди массивных колонн этого Пестумского храма, перенесённого на берег Невы. Куда девались юркие, суетливо галдящие фигуры? И нет длинной вереницы экипажей и автомобилей, тянувшихся иногда по самый Дворцовый мост. Капище Меркурия, плутоватого бога с крылышками, давно уже вымерло. Улетел куда-то непоседливый Меркурий и нет жрецов, нет молящихся. Пусто…
Вообще для многих предприятий, банков, заводов, акционерных обществ первые пушечные выстрелы явились траурным сигналом, возвещавшим катастрофу. И то, что казалось было крепче крепкого, надежнее надёжного, лопалось, как мыльный пузырь, словно карточный домик разваливаясь.
Одним из немногих счастливцев, которому война послужила впрок, а не в убыль, счастливцем, сохранявшим одновременно трогательно-дружеские отношения и с Меркурием, и с грозным Марсом, был Ольгерд Фердинандович Пенебельский.
Помимо одновременного чудовищного обогащения дела Пенебельского вообще шли блестяще. Его банк работал на славу, и кроме отделений в Софии и Тегеране Ольгерд Фердинандович горделиво мечтал покрыть едва ли не весь шар земной целой сетью таких же отделений.
Об этом надо подумать и подумать… Не настал час еще. Должна окончиться война, затем наступить "ликвидация". И когда всё успокоится, можно будет помечтать и о сети предполагаемых отделений.
Когда кончится война?.. Вот вопрос, на который никто не в силах ответить. Никто. Даже Флуг.
Ах, этот разбойник! Ольгерд Фердинандович вспоминал Флуга всегда с каким-то смешанным чувством. Он и ненавидел его, и боялся. Еще бы! Человек, ограбивший Пенебельского на целых четыре миллиона, нельзя же питать к нему за это нежность?
Ольгерд Фердинандович, как влюбленный в себя эгоист, упускал совершенно из виду, что благодаря Флугу и только Флугу удесятерил он так стихийно свое состояние и сам же в "наполеоновском" кабинете обещал ему за эту "комбинацию" два миллиона. Вообще чем больше ему везло и чем щедрее и богаче баловала его судьба, тем он становился жестче и суше. И скупее… Скупее — в мелочах или в том случае, если о его тороватости никому не будет известно.
Ольгерд Фердинандович мог с лёгким сердцем выбросить две-три тысячи на обед с титулованными гостями, мог "королевским" жестом положить пятисотрублёвую на блюдо какой-нибудь знатной дамы-патронессы, чтоб услышать из её уст несколько банальных слов признательности. Мог…
Мало ли что мог он позволить себе при своих капиталах?
И в то же время Ольгерд Фердинандович мог с лёгким сердцем уволить старого, многосемейного служащего, заикнувшегося о прибавке. О самой ничтожной прибавке. Со своими "белыми неграми" Ольгерд Фердинандович не церемонился. К чему? Ведь об этом не узнают ни его титулованные сановные друзья, ни дамы-патронессы, мнением которых дорожил Пенебельский.
И когда осторожно пытался кто-нибудь остановить Ольгерда Фердинандовича от рискованного шага, у него на устах всегда была фраза:
— Ничего… Было бы болото, а черти найдутся!
Везло ему анафемски. И увольнение честных и полезных работников, осмелившихся заикнуться о десятирублевой прибавке в месяц, как ни странно, это не отзывалось на общем ходе машины.
— Вот видите, — ликовал Ольгерд Фердинандович. — Незаменимых людей нет! И вся суть в генерале, полководце, а не в солдатах. Наполеон и с плохими солдатами одерживал победы.
Ольгерд Фердинандович укрепился окончательно в мысли, что он обладает гением финансового Наполеона. И Пенебельский по случаю купил у одного разорившегося барина золотой умывальный прибор Наполеона. Это удовольствие обошлось ему тысяч в сто двадцать. Но что такое сто двадцать тысяч в сравнении с правом говорить: