Валя Тур был у меня на днях с очень талантливым молодым писателем и сценаристом — Пашей Фином. Фин читал нам свой рассказ, — весь построенный по принципу новой литературы, которая берет свой исток в кинематографии: сначала писатель прокручивает перед глазами сценарий, а потом снимает фильм и уже потом пишет по этому фильму рассказ.
Потом у нас был долгий разговор с Туренком о молодой литературе и молодой поэзии. Он высказал совершенно правильную, точную мысль — о среднем уровне интеллектуальной прозы, то есть средний уровень — это в общем талантливо, это — все на своих местах; это — и раздумья, и точно отмеренная доза нервозности, и телеграфность стиля, и недомолвки, и недоговоренности. Но постольку-поскольку это уже стало средним уровнем, постольку-поскольку за последние пять-шесть лет молодое поколение, поколение тех людей, которые близки к творчеству, могло впитать очень многое и через кинематографию новую и через литературу и старую и новую, но ранее неизвестную в нашей стране, то есть напитались они много, восприимчивости у них много, как вообще институт восприимчивости в наши годы, когда все висит где-то на волоске, — но, восприняв, напитавшись новым, вся эта плеяда молодых людей искусства взошла на новую ступеньку, но взошла вся, в массе своей, и получилась талантливая, но средненькая одинаковость, а если одинаковость, то уже — не талантливая.
В этом я с Туренком согласен. Нельзя быть пророком в наши дни вообще, а в сфере искусств особенно.
Вчера я возвращался по глубокому снегу, с трудом продираясь сквозь чащу, из 17-го квадрата охотхозяйства к шоссе. И мы шли, растянувшись цепочкой, один за другим, и ноги у нас были мокрые.
А лес был гениален, лес был могуч, молчалив, сине-бел, и на сине-белом снегу были большие следы лосей, маленькие треугольнички заячьих следов, ямки, куда зарывались тетерева.
А над всем этим было солнце, разрезанное черным облаком. И от солнца в землю упирался желто-розовый столб.
И мой товарищ — подполковник Саша Беляев, обернувшись на всю эту извечную и первозданную красоту, замер и долго стоял, не двигаясь. А потом, подмигнув мне осторожно левым глазом, сказал:
— Старина, а ведь это против абстракционистов…
* * *
4 апреля 1963 года
Много снега, как в январе. Прилетели воробьи, елозят по снегу — жрать им нечего. Бедняжки — сбились в кучу, как люди — носятся с дерева на дерево или тонут в снегу. Ужас, как больно смотреть на это.
Что-то грядет — погода уж больно затянулась холодная. Все недовольны, все ждут тепла, лета…
…Когда Горький в 1928 году приехал на Соловки, его зэки спрашивали:
— А.М. на сколько? На 8 или на 10?
…Был с Юрием Нагибиным в Переславле. Ловили плотву. Очень там хотелось мне написать о том, как по Плещееву озеру несло лед, как его ломало и он звенел — особенным, весенним звоном, как неслись по реке льдины и терли лодку, как мы протаскивали лодку через лед, а рядом с нами было два старика, которые все время ругались.
Старики ругали мальчика — толстого, рыженького за то, что он ловил не по правилам, но удачливее их в 1000 раз.
Этот рассказ напишу и посвящу Нагибину. Я его спросил, и он ответил, что очень мне благодарен.
* * *
9 апреля 1963 года
Дней двадцать тому назад я вез из Тарусы переводчицу Голышеву и ее мужа Оттена. Говорили о том, кто что делает, и я рассказал смысл своего будущего романа о 1922 годе.
Оттен спросил меня, знаю ли я что-либо о Вячеславе Иванове: а может быть, он сказал — Всеволод, я сейчас точно не помню. Я решил, что он спрашивает меня о нашем старике Иванове из Союза.
— Нет, — сказал Оттен, — я имею в виду Иванова, который писал за границей детективные романы, в которых описывались чекистские лазутчики за границей и борьба с ними.
Этот самый Иванов эмигрировал из России в 1922 г. — из Владивостока в Харбин и Шанхай. Там он организовал антисоветское общество журналистов и писателей, которые, захлебываясь от злости, штамповали густопсовую злобствующую антисоветчину.
Иванов был, как говорится, идейным вождем этого издания, имя его было широко известно среди эмигрантов не только на Востоке, но и на Западе.
В 1945 г. он, так же как и атаман Семенов, остался в Харбине, но только, когда вошли части Красной армии, атамана Семенова тут же расстреляли, а Иванова посадили на самолет, привезли в Москву, наградили орденом Ленина и назначили заместителем главного редактора газеты, кажется, — говорил Оттен, — «Тихоокеанская звезда».
Он и по сей день работает на Дальнем Востоке, и, конечно, мне к нему надо будет обязательно съездить перед тем, как вплотную садиться за роман.
Оттен и Голышева — люди очень милые, своеобразные, остромыслящие.
Не помню, кто рассказывал мне историю. Вымысел это или правда, можно будет установить только в музее Ленина. История эта такова.
В 1918 году в газете «Северная коммуна» были напечатаны четыре литературных портрета о вождях Октябрьской революции — Ленине, Троцком, Каменеве и Зиновьеве.
Кажется, в ту же годовщину город Гатчина был переименован в город Троцк. И вот статья о Троцком начиналась так: «Когда мы говорим — Октябрь, мы думаем — Троцкий. Когда мы говорим — Троцкий, мы подразумеваем — Октябрь».
Можно было подумать, что это начало написано кем-нибудь из околотроцкистской своры. Однако, как рассказывали мне, статья эта принадлежала перу Сталина. Говорят, что во времена культа за хранение этой газеты следовал не просто арест.
Мне хочется записать несколько строчек о человеке, которого я очень искренне люблю, по-настоящему уважаю, — о Борисе Полевом. Первый раз с Борисом Николаевичем я увиделся в 1956 г. в «Огоньке», в международном отделе, в день, когда оформлял последние документы перед вылетом в Афганистан. Я тогда невообразимо торопился, нервничал и, по-видимому, светился радостью по поводу предстоящей загранкомандировки — первой в жизни.
Полевой сидел в уголке на стуле, нога за ногу, как всегда, улыбчиво поглядывал на людей и совсем уж улыбчиво, причем смешанно: доброта с иронической ухмылочкой. И когда тогдашний зам. редактора международного отдела Лев Николаевич Чернявский спросил: «Ну а сколько же мне писать — сколько ты зарабатываешь? Ты же ничего не зарабатываешь постоянно», я засмущался и не знал, что ответить.
Полевой сказал: «Ну да, господи! Напишите, что получает 2400». Мне захотелось подпрыгнуть и щелкнуть в воздухе пятками от счастья, но я этого не сделал, а сказал Чернявскому: «По-моему, это — прекрасная сумма».
Потом я встретился с Полевым на аэродроме — куда-то улетали он и я. Я с ним поздоровался, он быстро кивнул, побежал дальше.
Но что самое любопытное — сейчас я вспоминаю первое знакомство, а первое знакомство состоялось в 1947 или 1948 году в библиотеке имени Сталина на читательской конференции, посвященной «Повести о настоящем человеке».
На эту конференцию приехал Борис Николаевич. Причем я помню: отец дал машину — маленький вишневый БМВ, и мы поехали за Полевым в «Правду». И я — молодой барчук — сидя в машине рядом с шофером, хвастал Полевому о том, как я жил в Германии в 1945 г.
Он тогда, как я сейчас припоминаю, очень весело, с каким-то забавным недоумением, смотрел на меня, кивал головой и улыбался. Вот ведь любопытно — всегда этот человек ассоциируется у меня с улыбкой.
А потом, в зале, я взял слово и стал выступать, причем выступал, как я сейчас вспоминаю, неприлично, скучно и ему знакомо. Правда, наши матроны ахали и восхищались мною, но я-то почти слово в слово повторял критическую статью о Полевом, которая была напечатана то ли в «Знамени», то ли в «Новом мире», то ли еще в каком-то толстом журнале. Наивная, святая простота! Я тогда не предполагал (я тогда мечтал быть или внешнеторговым купцом или киноактером), что буду сам грешить литературой, а когда грешат литературой — особенно вначале еще — очень внимательно приглядываются к прессе.
Значит, Полевой чувствовал, что выступает не читатель, а выступает тот самый выступатель, которого как жеребца готовят перед пробежкой, — учитель литературы, комкающий в уголке платочек от нервного возбуждения, и библиотекарша с холодными от волнения руками.
Помню, я тогда сказал Полевому: «Вот, Борис Николаевич, у Вас в „Повести“ серьезная ошибка. Там написано, что Мересьев полз по зимнему лесу и слушал, как куковала кукушка, а на самом деле кукушка зимой не кукует». Это я, конечно, вычитал в критической статье. Мои слушатели захлопали, а Полевой все с той же доброй, спокойной улыбкой смотрел на меня и кивал головой…
Потом — его прекрасное выступление в печати против лактионовского замазывания в живописи, против ларионовской картины, когда в новую комнату вселяется советская семья и первой входит девочка, неся в руках портрет Сталина. Он очень честно выступал в это время, без визга и крика, а по-настоящему партийно, продуманно.