— Назови себя.
— Андреа Папанолис.
— Слушаю тебя, Андреа.
На Котляревского смотрели несмелые, о чем-то молящие глаза.
— А... сечь, ну, бить не станете, ежели ошибусь... с уроками?
В вопросе — трепетная надежда и режущая душу боль. Так мог спрашивать человек, который слишком много пережил, перечувствовал. Да, не сладко, видимо, приходилось мальчику, раз осмелился спросить такое. Но кто его обижает? И за что? Может, потому, что не русский? Иван Петрович вспомнил: когда он бегло просматривал списки воспитанников, то обратил внимание на эту фамилию, спросил Огнева, кто сей воспитанник. Тот объяснил: Андреа Папанолис — один из сыновей грека-негоцианта, проживающего в Кременчуге и скупающего хлеб для перевозки на юг по Днепру. Мальчик второй год учится в гимназии и, как выразился директор училищ, «весьма смышлен».
Кто же его обижает? Ежели это так, он тут же примет меры. Какие именно, Иван Петрович еще не знал, но чувствовал, что не успокоится, пока не выяснит все до конца.
— Тебя здесь обижают, Андреа?
Мальчик заговорил взволнованно и торопливо, словно боясь, что ему помешают, прервут:
— Не только меня, господин надзиратель, — всех... Это-это бывший господин капрал и его помощники тоже, особливо когда приходят пьяные. Это называется уроками воспитания впредь. Я один раз спросил — за что? А меня сразу положили на лавку, вон ту, что под окном, стащили порты. Теперь больно сидеть. И еще. У них есть лоза и...
Андреа не договорил. Распахнулась дверь, и в столовую залу с бранью и шумом ввалился Феодосий, таща упиравшегося изо всех сил мальчишку, тот скользил по полу сапогами, оставляя грязный след.
— Вот он! — кричал унтер. — Нашелся, голубчик?
— Мокрицкий, — прошептал Андреа Папанолис. По столовой покатился шум и тотчас стих.
Унтер, тряся «голубчика» за плечо, словно тот уснул и он хотел его разбудить, возбужденно говорил, стрелки его усов двигались как-то странно — то вверх, то вниз, а глаза слезились; слезинки, будто унтер плачет, текли по щекам, застревая в усах.
— Я на Рогизну ходил, лозы чтоб нарезать, а то у нас вся вышла. — Унтер передохнул. — Иду и режу помаленьку да складываю, коли — глядь — по воде топает. Там я его и встрел. — Унтер снова передохнул. — Теперя, братец, погоди, я тебе врежу, чтоб и десятому заказал бегать без спроса.
Мокрицкий опустил глаза: порки не миновать, из рук Феодосия не вырвешься, вцепился как клещ.
— Так что позвольте, ваше благородие, приступить? — козырнул Феодосий и даже сапогами пристукнул. — Сразу и начнем... А ну-ка, стягивай порты!
— Погоди, Капитонович, — сдержанно сказал Котляревский. — Дай-ка человеку отдышаться... Фамилия твоя — Мокрицкий? Из какого класса?
Беглец молчал: чего еще надо этому неизвестно откуда взявшемуся военному? Унтер толкнул в плечо:
— Отвечай, коли тебя спрашивает господин надзиратель... Очнись, слышь-ка, а то разбужу.
Мокрицкий вдруг в самом деле ожил, но ненадолго: новый надзиратель? А он и не знал. Ну и ладно, все они, надзиратели, сколько помнит, одинаковы.
— Отвечай же! — толкнул Мокрицкого Феодосий.
Потеряв всякую надежду оправдаться, Мокрицкий закричал:
— Бейте! А я все равно не стану учить! Не буду!
— Нишкни! — замахнулся унтер. Мокрицкий не отвернулся, и оплеуха пришлась по щеке.
И тут, по понятиям воспитанников, произошло нечто совсем неожиданное. Новый надзиратель, вместо того чтобы поддать Мокрицкому с другой стороны и приказать тут же положить его на лавку, схватил Копыта за руку:
— Стой!
— Что? — не понял тот.
— Запомните, крепко запомните, сударь: ежели когда-нибудь еще раз поднимете руку на воспитанника, можете считать себя уволенным.
Унтер остолбенело глядел на Котляревского, не понимая, что он должен запомнить, чем так недоволен надзиратель, но мысль, что он в чем-то виноват, испугала его, и он, моргая слезящимися глазами, по привычке приложил руку к виску:
— Виноват, вашбродь!.. Но я его, сукина сына, коль прикажете, отстегаю по первое число. Он у меня побегает.
И смех и грех: как можно сердиться на человека, который, уверовав в правоту свою, и теперь ничего не понял? Несколько успокоившись, Котляревский сказал:
— Я заметил, что на колодце нет крышки. Прошу, немедля займитесь. Чтоб крышка была и чтобы замыкалась.
— Слушаюсь. — Унтер отступил к двери, на пороге козырнул еще раз.
Воспитанники удовлетворенно вздохнули. Лишь Мокрицкий оставался безучастным ко всему, он еще не верил, что ему удалось избежать кары.
— Подойди!
Мокрицкий машинально сделал несколько шагов и, не поднимая головы, остановился.
— Ты не желаешь чего-то учить? Чего же?
Мокрицкий едва заметно пожал плечами,
— Сие тайна?
И тут вскочил вдруг Папанолис:
— Господин надзиратель, он не хочет латинскую грамматику учить, потому как не любит ее.
— Ах вот оно что! — Иван Петрович перевел взгляд на все еще стоявшего Папанолнса: — А ты любишь?
— Я?.. Не очень. Но я все равно учу.
Воспитанники сочувствующе смотрели на Мокрицкого, и Котляревский понял: все они не любят почему-то этот предмет.
— Значит, учишь?
Папанолис развел руками: надо, ничего не поделаешь.
— Садись... И ты, Мокрицкий, садись.
Оглядываясь, еще не веря, что его не будут тут же при всех наказывать, Мокрицкий сел на свободное место рядом с Папанолисом.
Котляревский хорошо понимал воспитанников. Он вспомнил, как когда-то, в семинарии, на первом же уроке тоже невзлюбил латынь, и не мог преодолеть этой антипатии до тех пор, пока не стал преподавать латинскую поэзию светлой памяти Иоанн Станиславский, именно при нем он научился понимать прочитанное, увидел и оценил красоту и силу мысли великих поэтов. Вспомнив об этом, Котляревский вдруг сам, не зная, как это случилось, стал читать вслух, по памяти, отрывок из Вергилиевой «Энеиды».
Раскрыв от удивления рты, ученики уставились на него. При всей своей буйной мальчишеской фантазии они не могли даже подумать, что надзиратель — ведь это только надзиратель! — знает латынь, причем так хорошо, что читает по памяти и без запинки, красиво и четко выговаривая каждое слово. Кончив читать, Котляревский подошел к окну и некоторое время наблюдал, как Феодосий устанавливает крышку на колодце, заколачивает гвозди, стук слышен был и здесь, в зале; подождав, когда Феодосий перестанет стучать, вернулся к столу:
— Наверно, никто из вас не знает всей поэмы. Да пока и рановато вам, в свое время узнаете... Что же касается прочитанного отрывка, то в нем поэт говорит о катастрофе, постигшей легендарного Энея — героя «Энеиды», поэмы великого Вергилия. — Иван Петрович подробно рассказал о буре, разметавшей корабли Энея по морю и потопившей судно одного из сподвижников Энея — Оронта вместе с ликийцами, а затем — корабли Аванта, Алега и Ахата, о Нептуне, спасшем от полной катастрофы войско Энея...
Его рассказ поразил воспитанников. Несколько минут они сидели молча и вдруг зашумели, заулыбались:
— А дальше?
— Расскажите!
Но Иван Петрович ничего больше рассказывать не стал: пора идти заканчивать домашние задания, а об Энее они узнают подробнее, изучая прилежно латынь, он же, ежели кто пожелает, в этом поможет, объяснит непонятное. Латынь — это не только грамматика, сказал в заключение Котляревский, это, прежде всего, великие римляне: Апулей, Вергилий, Цицерон, Плавт и многие другие, читать их — подлинное наслаждение, каждый из них — образец высокой поэзии, глубокой мысли, неисчерпаемый кладезь мудрости...
Тихо, стараясь не стучать стульями, воспитанники начали покидать залу.
Мокрицкий, поняв наконец, что горькая чаша сегодня его миновала, встал последним, однако надзиратель вдруг попросил его задержаться. Он очень неохотно вернулся и остановился у стола. Надзиратель почему-то медлил, потом сказал:
— Здесь никого нет, мы с тобой одни. Скажи, что случилось? Почему убежал из пансиона? Тебе здесь плохо? Или все из-за латыни?
Поколебавшись, Мокрицкий ответил:
— Из-за латыни. — И умолк, хотя его так и подмывало все выложить надзирателю, потому что тот защитил его от разгневанного Копыта, не стал допытываться при всех, почему сбежал, не грозился и теперь вот разговаривает, словно ничего не случилось.
Котляревский готов был уже отпустить ученика, но вдруг обратил внимание на его мокрые сапоги и намокшие выше колен порты.
— И ты молчишь? Да и я... не заметил. Идем-ка со мной. Ноги попаришь да чаю напьешься — и в постель.
— Не надо.
— Обязательно надо. Ты уж потерпи.
Мокрицкий вдруг судорожно всхлипнул и еле слышно произнес:
— Я топиться ходил, да... вода холодная.
Пораженный, Котляревский растерялся, не знал, что сказать воспитаннику, хотел было обнять его, утешить, но сдержался.
— Никому не говори этого. Хорошо? И я не скажу. И больше про то не думай. Ты же не дурак какой-нибудь, все понимаешь. Утонул бы, а как потом без тебя родные, товарищи, господа учителя?