В первую же здешнюю зиму и случился однажды такой провал в сознании. Тогда недели две кряду синички Сильи могли сколь угодно усердно попискивать на углу дома и как угодно шустро скакать по карнизу и заглядывать в окно — никаких крошек им не перепадало. В доме воцарилась тишина, детское личико в окне не показывалось, а мужчина ходил по комнате очень осторожно. При таком положении дел синица могла долго и грустно сидеть за окном. Лишь когда всходила луна, она улетала на место своего постоянного ночлега на чердаке.
Однако Силья была в комнате и в эти тихие дни и ночи. Сегодня ночью она как раз просыпается. Она не знает, когда заснула. Кажется, будто раньше она никогда и не существовала, хотя виднеющиеся в ночном сумраке вещи явно знакомые.
Силье очень жарко, и рот пересох, но она не умеет ни о чем попросить. В комнате темно, только возле окна светло, там странная белизна, словно что-то очень большое, чего девочка не видит со своего места, заглядывает в комнату. Однако же этот свет льется в окно, так что ясно проступают черты лица человека, сидящего за столом у окна. И тут же внезапно что-то громко стреляет — будто все это белое спокойствие было лишь для того, чтобы предвосхитить внезапный звук. Силья вздрагивает, и профиль человека у окна — тоже. Человек поворачивается к Силье, лежащей в кровати. Это отец, она узнает его теперь, когда он шевельнулся. Подойдя и потрогав ее лоб и грудь, он берет со стола кружку и, поддерживая рукой голову Сильи, дает напиться.
Затем дитя опять проваливается в небытие, а мужчина садится на то же самое место, где сидел только что. Ему не до сна сейчас, когда девочка так плоха. Неужто помрет и эта? Он уже представляет свое одиночество, и его мысли об этом движутся легко, словно лунный свет по снежным сугробам. Он видит себя тогда совершенно одиноким, впрочем, таким он был и всегда. Но теперь одиночество стало бы для него смертельным, ведь в душе его многое уже успело умереть. Лишь это маленькое существо там, в постели, связывает его с жизнью.
Одинокому мужчине, лишившемуся этой ночью сна, все больше не по себе. Дыхание ребенка едва слышно, иногда девочка вроде бы постанывает, будто пытается очень слабенько выразить ощущаемую боль. Ее маленькое сердечко колотится в груди, в тельце, охваченном жаром, но она чувствует страшный холод. Ей кажется, что она лежит в большой комнате в Салмелусе, наследницей которого ее однажды зачали и благополучно родили. Но она одна там, а через оставленную распахнутой дверь летит снег, и вместе со снегом в комнату впрыгивает кошка, не своя, чужая, огромная, ростом почти с собаку. Она мерзкой расцветки, с желтовато-зеленоватыми глазами и таким же ртом. Кошка жутко мяучит, будто от холода, затем она замечает ребенка, скребет когтями пол, словно охотясь на мышь, и прыгает… прямо на неподвижного ребенка, садится ему на грудь, лижет ее и мурлычет. Она тяжелая, давит, ложится брюхом на грудь и давит… Затем она поднимается, потягивается, будто только что проснулась на крыше сарая, и, потягиваясь, каждый раз впивается когтями в грудь, наконец начинает точить когти.
Отец засветил лампу, сел на край кровати и скрестил руки. Волна любви, большая и мягкая, накатила в этот миг на сердце мужчины. Он понял, что дитя его ведет решающую борьбу, и не трогал дочурку теперь, но мысленно широким, сильным движением заключил ее в объятия, прижимая к себе сильнее и ближе, чем это могли его телесные руки. Его душу заполнила молитва, хотя он и не шептал слов. Он представлял себе дочку живой и взрослой, выросшей, красивой и стройной, но сохранившей ту же душу, которая горит тут в жару. В этом видении — желание, страстная мольба, в воплощение которой отец в тот миг безусловно верил. Ему вспоминались некоторые собственные прегрешения, и он чувствовал, как жар, которым охвачен ребенок, словно бы сжигал все негодное и в душе у него, отца.
Утро приближалось. Отец пощупал снова лоб и грудь ребенка и заметил, что они в испарине: рука его была совсем мокрой. Неопытный в таких делах мужчина догадался, что теперь ребенку нужен покой, и лишь потеплее укутал дочку, чтобы она не простудилась. Он сделал это старательно и где-то в глубине сознания немного ощутил себя как бы матерью, женщиной…
Затем он растопил плиту и нашел чистое белье Сильи, чтобы сменить его, когда она проснется. Поставив на плиту кофейник, он сварил крепкий кофе, чтобы продолжать бодрствовать. Все шло хорошо, ребенок дышал уже ровнее, и отец, подогревая над плитой сорочку, обдумывал, как бы половчее переодеть Силью и не дать ли ей глоточек крепкого кофе.
Ему удалось и то и другое. Жар у ребенка спал, это произошло как-то внезапно и загадочно. И когда Силья глотнула кофе, она настолько оживилась, что заговорила ясно, почти радостно. Ее коротенькие фразы обнадеживали, как начинающийся день. Она вспомнила, что скоро снова наступит лето, и тогда, даже если она умрет, ей не придется лежать в холодном сарае, она ведь… И о синичках Силья вспомнила и спросила, клюют ли они крошки. Тогда уже заулыбался и отец, заметив, что совсем позабыл подкармливать этих прибившихся к дому пичуг. Он почти бегом поспешил исправить эту оплошность и вскоре уже мог сообщить дочке, что корм птицам положен, нужно лишь подождать их.
— Птицы улетели, чтобы не тревожить тебя своим щебетанием, пока ты болела. Теперь они наверняка скоро вернутся, услыхав, что ты чувствуешь себя получше. Только постарайся теперь лежать смирно, а то опять температура поднимется.
Птицы действительно вскоре вернулись, и девочка так хотела увидеть их, что Кусте не оставалось ничего другого, как взять ее на руки и поднести к окну. Силья смотрела и тихо смеялась, но легкие у нее были забиты, и от этого смех получился странный, хрипловатый. Дыхание девочки опять сделалось учащенным, прерывистым, ухо Кусты уловило это, и он поспешил отнести ребенка обратно в кровать.
Еще в тот же день приветливая старушка — хозяйка соседнего хутора, знавшая, как обстоят тут дела, навестила отца с дочерью и принесла кое-что для ребенка. Она застала обоих обитателей избы уснувшими на той же широкой кровати, где обычно они спали и ночью. Девчушка Силья спала на боку рядом с Кустой, и рука отца очень ловко поддерживала ее голову; не многие матери умеют так спать рядом с ребенком, — решила про себя сердобольная старушка, прежде чем решилась подать голос и разбудить их.
Кусте казалось, будто после этой болезни дочки он обрел ее во второй раз. Выздоровление Сильи стало радостным временем, и, глядя на нее со стороны, Куста не раз думал, что было бы, если бы он потерял этого последнего оставшегося в живых ребенка. Но уж коль она все же поднялась с постели, у нее, стало быть, еще есть какие-то дела на этом свете. И Куста частенько сосредоточивался на той особой надежде, которая была как бы единой долгой молитвой — хотя этот простодушный мужчина прямо так и не думал. Его надежде всегда сопутствовала твердая вера, что она осуществится, и тут всплывали в памяти различные собственные дела и мысли, которые совесть иной раз осуждала.
Полностью выздоровев, Силья росла, казалось, быстрее, чем прежде. Случалось иногда, что она уходила за пределы принадлежащего им участка, и это сделалось причиной постоянного беспокойства Кусты: он не хотел, чтобы Силья, подобно детям Мийны, слонялась по деревне. Однако оказалось трудно вразумительно объяснить ребенку, чего не следует делать, и Силья в своих вылазках иногда допускала оплошности. Однажды в пору жатвы, воскресным вечером она вместе с детьми Мийны забрела куда-то на отдаленный участок какого-то арендатора, где была толока, и, как водится, взрослые там вовсю смеялись и озоровали; Силья впервые видела такое, и ей было весело — до тех пор, пока не раздался с опушки леса строгий голос отца, окликнувшего ее. Тогда все, прервав работу, уставились на бедняжку Силью, глядя, как она идет от веселых баб к ожидавшему ее Кусте. Наказание было хуже любой порки, которой, впрочем, не последовало. Отец взял дочь за руку, и так они пошли в вечерних сумерках через рощу, по дороге, местами вязкой и грязной. Жидкая грязь хлюпала между пальцами ног Сильи — девочке не приходилось выбирать, куда ступить. Так, не обменявшись ни словом, пришли наконец домой. Силья устремилась было прямо в избу, но отец принес из сауны ведро воды и велел ей сперва вымыть ноги — то были первые его слова за все время, пока они возвращались.
По мере того как Силья росла, она, случалось, допускала более или менее серьезные оплошности, которые, пожалуй, отчасти происходили именно потому, что строго воспитывать дитя Куста был не в состоянии.
Наконец настала пора учить Силью читать. В деревне, где находилась церковь, Куста приобрел в лавке новехонький букварь, принес его домой столь же торжественно, как всякую другую покупку, и принялся обучать Силью буквам и чтению по слогам. Какая-то деревенская девчонка, с которой Силья тогда сдружилась, пришла однажды к ним, и обе что-то бормотали над букварем. После этого Куста заметил, что Силья знает в букваре такое, чему он ее еще не учил, и даже кое-что, чего он, Куста, даже толком не понимает, и ему казалось, будто ребенок позволил себе нечто непозволительное.