– Эх, там так здорово было, в захваченном здании! Тебе бы тоже провести там несколько ночей. Настоящее дело – а не пустой треп.
Ленни, не в силах удержаться, опьянев от безграничной президентской власти, наклонился к Мирьям поближе, погладил сандинистскую грудь и шепнул:
– Я не прочь заняться с тобой настоящим делом.
– Пшел вон, Ленни!
Она отпихнула его так, что он чуть не повалился на труппу бородатых балерин. Томми даже не заметил их потасовки – а если и заметил вполглаза, то она его только позабавила: его всегда забавляли “рыцарские” попытки Ленни подкатиться к Мирьям. За этой сценой наблюдал только Цицерон, причем в его глазах читалось осуждение: лицо он так и не пожелал прикрыть кричащей маской в блестках. Тем временем фолк-певец-ирландец, проявив себя самым негалантным образом, даже не думал бросаться на защиту Мирьям, а пялился вместо этого на толпу ряженых, высматривая особенно вычурные и чудные костюмы и показывая на них своему сынку. У мальчишки были широко раскрытые глаза и рога на голове: он изображал какого-то буйвола-пацифиста или кого-то в этом роде. С каждой минутой людей прибывало все больше и больше, улица кишела персонажами, которые будто сошли с полотен Босха или Брейгеля, хотя тут, несомненно, было куда больше мужчин с женскими грудями. Эти грудастые мужчины попадались на глаза буквально повсюду, Ленни был едва ли не исключением среди них. Ах, так вот где крылось правильное решение! Пожалуй, ему тоже стоило отрастить себе груди – ну, или напялить лифчик, набить его чем-нибудь, а потом себя же самого и лапать. Он уже весь извелся.
– Я просто не могу ничего поделать с собой, Мирьям, перспектива близкой смерти перевернула мои приоритеты, все поставила на место. – Он пощупал свой член сквозь карманы. – Мне бы хотелось, чтобы между нами исчезло привычное расстояние. Понимаешь, Мирьям? Мне хочется, чтобы мы стали ближе, понимаешь? Мне хочется полной, совершенной близости.
Может, если бы он повалился сейчас на тротуар, притиснул к себе ее ногу и подрыгался бы, потерся бы об нее, как пес, секунд пятнадцать, то, как знать, может быть, и избавился бы от муки, что терзала его почти всю жизнь. Интересно, если бы он кончил прямо в этот линкольновский костюм, то можно было бы назвать этот акт отсроченным соблазнением? Посреди здешней вакханалии такое невинное безобразие, пожалуй, никого особенно не уди вило бы.
– Какой еще близкой смерти? Ты о чем?
– А разве ты не слышала, о чем я тебе рассказывал?
– Про тех чуваков из ИРА?
– Мне необходимо уйти в подполье. Маккарти я пережил, оставаясь у всех на виду, но у этих шутников есть мой телефон и адрес.
– Что-то я не припомню, чтобы Маккарти проявлял к тебе хоть какой-то интерес.
– Мо Фишкин ушел в армию – очень легкий выход. Я выбрал более трудный путь. Стоический. – В его нынешнем состоянии все, что бы он ни говорил, казалось каламбуром.
Рядом с ними взмыла в воздух гигантская кукла Линкольна, словно притянутая присутствием двойника. Ленни тоже почувствовал себя огромным и неживым, а еще – видным насквозь, несмотря на весь свой маскарад.
– Ну и что – теперь, когда перед твоим мысленным взором молниеносно проносится вся твоя жизнь, ты вернулся к своему вечному плану – изнасиловать меня прямо на глазах у мужа?
– Ну, зачем употреблять такие буржуазные выражения. Мы куда-нибудь незаметно ускользнем, залезем на эту твою Народную пожарную каланчу – ты же говоришь, она уже освободилась.
– Ну, знаешь, я-то собиралась угостить тебя небольшим косяком по случаю праздника, а теперь, сказать по правде, я тебя боюсь.
– О нет, прошу тебя! Наркотик мне бы тоже помог. Особенно если сигарета будет смочена твоими губами, чего, видимо, никогда не суждено пережить моей жалкой плоти.
– Ленни! Прекрати бесноваться.
– Клянусь, я буду следить за руками. Ну, не суди меня строго, Мим, я же стою на краю пропасти, я действительно беснуюсь – от отчаяния. Дай мне кайфануть.
Мирьям и так уже вовсю скручивала косяк – она только на словах его поддразнивала. И вот она заслонила готовый косяк руками, чтобы не погасло пламя зажигалки, прямо на виду у ребенка, у полиции, у чернокожего студентика, у бородатых балерин и у парня, ряженного пурпурной камбалой. Впрочем, в этом городе старые порядки рассыпались под буйным натиском банкротства и хаоса, и сегодня вечером они стояли в самом сердце этого города, в его беззаконном сердце, и каждую секунду эта зона пополнялась потоками новых диковинных персонажей: то были пуэрториканцы в костюмах “зут”, индейцы племени могаук, а еще невероятный тип в наряде бульдозера – причем бульдозера с ярко подведенными глазами, потому что про карандаш для глаз ни в коем случае нельзя забывать. И вот в этом-то городе, который бесновался в полном составе, всем было решительно наплевать, что кто-то прилюдно курит траву. И, что самое удивительное, если бы те придурки, что охотились на Ленни, каким-то образом пробрались сейчас в эту толпу в своей штатской одежде жителей окраин, в этих своих пиджаках в стиле “только для своих”, со своими прическами “утиная гузка”, будто их подстригли так с помощью какой-нибудь машинки времени, – то именно они смотрелись бы здесь самыми чудными и нелепыми участниками карнавала. Они бы сразу всем бросились в глаза – как неоновые огни. Вначале Мим передала косяк Цицерону, и принстонский аспирант, надо отдать ему должное, взял его и хорошенько затянулся. Ну ничего, может, хиппи еще помогут ему раскрепоститься. Цицерон сосредоточенно насупился, надул щеки, как иглобрюх, вытаращил глаза, а потом передал косяк дальше. Ленни взял его – и только успел набрать воздуху в легкие до самой диафрагмы, до самых глубоких бронхиол, как вдруг понял, что пиджаки “для своих” и стрижки “утиная гузка”, о которых он только что подумал, были не столько предостерегающим видением, но и подсознательным. Он не просто нафантазировал себе, как мафиози появляются в толпе: его мозг зафиксировал полученный от бокового зрения сигнал – картинку, мелькнувшую сквозь узенькие, в волос шириной, щелки между бородой и шляпой. Ленни безуспешно пытался повысить голос – вместо этого судорожно закашлялся, но этот кашель утонул в какофонии всеобщего веселья, лести и в трубных звуках марширующего оркестра, исполнявшего “Мужчина-Мачо”, а также в шуме крови, стучавшей в его собственных ушах, будто арифмометр. Ему заломили руки за спину, чей-то локоть дал ему под дых. Лишившись дара речи, Ленни осел на тротуар прямо под трепыхающейся тенью своего огромного двойника, который теперь казался ему скорбной душой, отлетающей от тела к небесам. Он сразу же потерял из виду Мирьям. Не говоря уж о папаше-сандинисте и об их рогатом сынке. Из всей компании последним он увидел Цицерона, смотревшего на него беспомощно и вяло. Великанище с фигурой телохранителя – и с волей, целиком, до последней капли загнанной под череп, в мозг, прячущийся за глазами. Вот и начался парад по случаю Хэллоуина – тронулся вперед. А меньшего Линкольна оттащили в противоположную сторону.
* * *
Последний Коммунист видит сон. Ему снится сноска – новая сноска, которую он добавит в свою монографию под названием “Четвертак с орлом 1841 года чеканки: расхождения между пробными образцами и монетами, попавшими в денежное обращение”. Наконец-то его пятилетние назойливые старания увенчались успехом: Нью-йоркское издательство Нумизматического общества согласилось выпустить второе издание его книги, чтобы исправить многочисленные опечатки, допущенные в первом. И вот теперь, внося поправки, Последний Коммунист вставлял в текст золотую сноску – такую важную, мощную сноску, которая способна полностью оправдать его существование на этой планете, от начала до конца. Потому что просто недопустимо, чтобы Последний Коммунист погиб, оставив после себя эту монографию, главное достижение своей жизни, в таком позорно-покорном виде, с кучей опечаток, попавших в первое издание. А вот если ему удастся внести эту самую сноску, в которой он смело соединил Маркса с Дэвидом Эйкерсом и свои давние познания в такой оккультной области, как золотой стандарт, – вот тогда он умрет со спокойной совестью. Маркс однажды назвал деньги “завесой”, но, в отличие от множества истолкований, это не означает, что деньги – всего лишь завеса, которую необходимо отдернуть, чтобы увидеть спрятанную за ней правду; мы должны еще и внимательно всмотреться в тот занавес, который, если придерживаться материалистических воззрений, и сам по себе из чего-то состоит. Так начинается эта золотая сноска, разворачиваясь перед мысленным взором спящего коммуниста. Опять-таки, согласно Марксу, “простая товарная форма есть зародыш денежной формы”. Ну, и что же это такое – простая товарная форма? Золото. Это вещество таится в недрах самой земли – и вместе с тем оно способно связывать и оказывать какое-то алхимическое воздействие на наши чувства, – оно манит нас своими явно метафизическими качествами. На примере золота мы видим, что “завеса” способна быть еще и зародышем: золото – это промежуточное звено между грязью и камнем, этот сгусток дерьма – способно возвысить нас, увлечь в царство сказочных кладов, стать заветным трофеем империй и богатством государств. Чтобы понять, какие преступления связаны с золотом (тут мы имеем в виду не только намеренно преданную забвению историю с четвертаком 1841 года чеканки – не с пробными образцами, а с монетами, попавшими в обращение, – но и запрет, наложенный Никсоном на золотой стандарт), мы снова должны вернуться к Марксу, который напоминает нам, что нарушение равновесия между деньгами как знаками, имеющими хождение в быту, и золотом как товаром, имеющим эстетическую ценность, приводит нас к тому перекрестку, где стоит тезавратор, ростовщик, эта комическая фигура скряги вроде Шейлока, чья жажда денег “по природе неутолима”. Тут спящий теряет из виду текст своей золотой сноски, хотя больше всего ему хочется, чтобы она никогда не кончалась, но что-то – ручка, которой он пишет все это? четвертак с орлом? крюгерранд? – обжигает ему ладонь, и он просыпается.