КЧ: Ваше творчество всегда имело сильный элемент сюрреализма, но меня поразило, что в этом романе вы уклоняетесь от влияния Дали — от гибридов человека и насекомого или человека с заселённой птичьей клеткой вместо головы — в сторону менее экстравагантного бренда сюрреализма, того, что коренится не столько в экзотических образах сновидений и кошмаров, сколько в повседневных образах из бодрствующего мира — здесь я имею в виду влияние Бруно Шульца, чью фразу вы взяли эпиграфом к роману. Чем объясняется этот сдвиг?
ЧМ: Я не люблю Дали, хотя, конечно, никому не дано избежать его визуального влияния. Мне нравится пренебрежительное прозвище, данное ему Андре Бретоном, — Avida Dollars[26]. Но, сравнивая смутно постдекадентское причудливое барокко его образов с более тонкими сновидениями Шульца или Кафки, я, да, вижу этот сдвиг. Однако чем объясняется этот сдвиг — это вопрос, ответить на который невозможно. Я долгое время любил Шульца — пришёл к нему, как многие люди моего поколения, через фильм братьев Куэев «Улица крокодилов» — и Кафку, и всю традицию (в очень широком смысле) восточноевропейской фантастической литературы и искусства, а также ландшафты, например, Праш, и мне хотелось написать что-то, вдохновлённое всем этим. Почему сдвиг? Я стал меньше захлёбываться, чем прежде. Стал старше. Мне хотелось попробовать что-то новое. Хотелось отдать дань тем традициям (и необычайной прозе высокого нуара). Мне хотелось написать книгу, которая понравилась бы моей матери.
КЧ: Помимо Шульца, вы выражаете признательность Рэймонду Чандлеру, Францу Кафке, Альфреду Кубину и Джан Моррис. С первыми двумя я знаком, и их влияние здесь представляется очевидным, но я не знаю ни Кубина, ни Моррис — и осмеливаюсь сказать, что это будет справедливо и для многих ваших читателей. Чем вы им обязаны?
ЧМ: Кубин — австрийский писатель и художник, и его книга «Другая сторона», ставшая своего рода экспрессионистским исследованием городских тревог, принуждающих создавать и заселять воображаемые города — чем бы это ни грозило — ради обманчивой безопасности метрополий, пересаженных в далёкую глухомань, оказала на меня большое влияние.
Влияние Джан Моррис в большей мере дискуссионное. Она написала книгу под названием «Хав», которая возвращает через несколько лет к её книге «Последнее письмо из Хава», о путешествии в воображаемую страну. Я восхищался книгой, но у меня с ней возник очень огорчительный спор. Книги, очевидно, всегда говорят с другими книгами, и иногда они дружелюбны, а иногда нет. «Город и город» ведёт почтительную, но весьма острую дискуссию с «Хавом». В частности, я никогда не чувствовал у «Хава» достаточной идентичности, потому что автор так подчёркивает, что по природе своей он является синкретическим портом — а я восхищался её отказом от своего рода сущностной «местности», — что на самом деле тот ощущается главным образом как группы меньшинств, встречающихся на непрозрачном и бесцветном фоне. Они никогда не претендовали на сколько-нибудь больший гештальт. Кажется, я в таком восприятии в меньшинстве, но, когда я понял, что много думаю об этой книге, уже занявшись написанием «Города и города», даже думаю о ней, испытывая фрустрацию, то единственно уместным показалось облечь это в крик.
КЧ: У некоторых читателей и критиков, несомненно, будет соблазн увидеть этот роман как аллегорию отношений между Западом и мусульманским миром, из-за сходства названий города Уль-Комы и террористической группы Аль-Каиды. Возможны и многие другие аллегорические прочтения на основе различных политических, социальных и сексуальных разделов и/или перекрёстных штрихов. Симпатизируете ли вы таким прочтениям?
ЧМ: Лично я делаю большое различие между аллегорическим и метафорическим прочтениями (хотя не слишком забочусь о терминах, как только установлено, о чём идёт речь). На мой взгляд, смысл аллегорических прочтений состоит в поиске того, что Фредерик Джеймисон называет «мастер-кодом» для «решения» того или иного повествования, чтобы разобраться, «о чём оно» или, хуже того, «о чём оно на самом деле». И этот подход вызывает у меня очень мало сочувствия. В этом я последователь Толкиена, который подчёркивал свою «сердечную неприязнь» к аллегории. Мне такое не нравится, потому что если рассказ в действительности пишется о чём-то другом, то это лишает беллетристику смысла — я говорю не о том, что нет места для полемической, сатирической или ещё какой-то беллетристики, а лишь о том, что если рассказ полностью сводим к какому-то очень прямому высказыванию, то почему бы просто его и не озвучить? Художественная литература всегда тем интереснее, чем больше в ней уклончивого излишества и/или специфичности. Дело не в том, что нет того или иного значения, но в том, что есть нечто большее, чем просто эти значения. Проблема с аллегорическим декодированием как методом не в том, что оно прочитывает в истории слишком много, но в том, что оно прочитывает в ней слишком мало. Аллегории всегда более интересны, когда переливаются через свои дамбы. Метафора для меня является гораздо более решительной в этом плане. Метафора всегда фрактально плодородна и всегда более и менее избыточна. Я пытаюсь сказать, что ни в коей мере не объявляю некоторые из таких прочтений недействительными (хотя у меня очень мало сочувствия к прочтению «Восток против Запада», которое явно отрицается в тексте, причём не единожды), но надеюсь, что никто не считает, будто моя книга может быть этим «решена». Не думаю, что хоть какая-то книга может быть «решена» таким образом.
КЧ: Вы, конечно, идёте гораздо дальше простой штриховки и фактически вступаете в пространства между Бещелем и Уль-Комой, а также в пространства, оспариваемые ими, в то, что я назову «территориями суперпозиции», по принципу квантовой суперпозиции. Здесь мы в царстве Бреши, а также невидимого города Оркини, который может или не может быть мифом. Всегда ли Брешь и Оркини являлись частью романа — или вам стало известно об их существовании только, так сказать, через косвенные улики, когда вы писали о двух «видимых» городах?
ЧМ: Брешь всегда была его частью, потому что у двух основных городов предполагаются границы, которые предполагают охрану. Оркини появился позже. Не было никаких причин останавливаться на достигнутом. Как только стало понятно, что можно сделать кунштюк о всё большем и большем числе скрытых городов во всё большем и большем числе межпространств, возникла возможность применить принцип матрёшки, и я мог бы получить четвёртый, пятый, шестой существующий по слухам город и т. д., во всё сильнее уменьшающихся масштабах.
КЧ: Брешь и Оркини во многих отношениях схожи — в самом деле, в одном месте говорится о возможности того, что они суть одно и то же, — но в конце читатели принимаются в Брешь, меж тем как Оркини остаётся неизвестным. Меня в этом процессе поражает то, что откровение предстаёт несколько опровергающимся. И не только здесь: снова и снова в этом романе, когда вы подходите к моменту откровения, где более традиционная фэнтези будет раскрываться вовне, в нереальное или сверхъестественное, вы возвращаете происходящее в реальность, во всех её суровых особенностях. В этом смысле не мог бы этот роман считаться антифэнтези?
ЧМ: Разумеется. Существует долгая и славная традиция создания произведений антифэнтези, из которых некоторые самые для меня бодрящие принадлежат перу М. Джона Харрисона. И я думаю, вы абсолютно правы, что моя книга является частью этой линии. Я даже не возражаю против термина «опровергающееся откровение». Думаю, это справедливо, а сделал я так, если на то пошло, вполне сознательно. Теперь я точно знаю, что такое не будет работать для всех читателей, и понимаю, что некоторые читатели невзлюбили книгу именно по этой причине. Это достаточно справедливо. Но мне эта жажда раскрытия тайн за повседневностью иногда кажется попрошайничеством. Конечно, и у меня это есть — я сам читаю фэнтези, мне нравятся эти сверхъестественные разрывы и всё, что за ними обнаруживается, — но, конечно, вполне допустимо и, может, даже интересно не только тешить этот драйв, но и его исследовать, прощупывать его, а может быть, да, именно как часть всего этого, пускать его под откос.
КЧ: Но в то же время вы поощряете фантастические спекуляции — прежде всего, я думаю, в археологических артефактах, извлечённых из уль-комских раскопок, в причудливой смеси примитивных предметов и того, что кажется остатками передовых технологий.
ЧМ: Ну конечно, эта книга никогда не исключает возможности каких-либо фантастических элементов. Странные свойства археологической физики, например, — они не доказаны, но и не фальсифицированы. Я был заинтересован не столько в аспекте возможной магии — хотя, конечно, это под знаком вопроса, — но в вопросе непрозрачной логики. Существует явная, для исследователей, логика в этом, казалось бы, невозможном коагуляте материальной культуры, вот почему они его исследуют. Но это логика, которая их избегает, это то, чего они не могут разобрать. Даже если нет возможности проникнуть в нечто, это, по-моему, существенно отличается от того, что не имеет никакой логики вообще.