Мне он сказал: «Ты мне Небо и Землю показала рядом, освятила любовь, дала веру в чистоту…» У него долгое время отвращение даже к детям было, как напоминанию о любви. Это было сильное психическое потрясение. Ведь только 9–10 лет! Девушку, жившую у них, он бил однажды. Почему? Мне Doctor объяснил. Зачем живая, — не Мадонна?!
Трудно, трудно жить! Пойми меня! Ар совсем не ревнив, т. е. так кажется… потому, что слишком я — вне подозрений. Он сам никогда бы не изменил, и потому не может и у меня во-образить. Он долго верно не понимал бы, что ему говорят серьезно. Вчера так было. У него взяли любимую лошадь, и он сказал: «да все хорошее приятно всем, — вот на тебя тоже небось были бы желающие (шутя!)». Я — «ну, а отпустил бы?» — «Чушь какая, мне писать надо». — «Нет, скажи, Ар!» Хохочет детски: «ты как ребенок: папа, а я если так, то ты как? Глупышка». Не понял. А я так спросила, что у мамы глаза круглые стали. Он дитя до жути. Вот, длинное письмо, а всего не объяснить. Спроси И. А. Он нас всех знает. Он А. тебе раскроет. Целую и люблю. Оля
[На полях: ] Я — ни «рода Бредиусов», ни людей не боюсь. Пойми! О «подходе» к А., м. б. спросить совета у И. А.? Он — психолог! Скажи!
Ивика твоего поздравляю!
68
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
29 окт. 41
Мой милый, дорогой… мучитель!
Вчера вечером — твои 17-го, 18-го X… И потому пишу вот!
Я утром уже знала, что… все темное прошло. Почему? Не знаю… А тогда, 8, 9, и до… вчера… мне было так противно на душе, так тошно. В день Иоанна Богослова я не могла Вам писать (прости мне это «Вы» — еще мне трудно так привыкнуть)… — а 13-го я писала _т_а_а_а_к, что — ужас. Ужас, потому, что не было _з_р_и_м_ы_х причин… Но они были эти причины, — в тебе были! Твое письмо от 10-го меня отбросило и придавило. Говорю тебе прямо. Каким образом оно получилось?! Мне это надо понять! Это очень важно. Когда я тебе в моем от 22-го сказала, что до объяснений твоих, я писать тебе не буду, то это не было «наказанием», — нет, я действительно не могла бы тебе писать. Все надломилось и опрокинулось. Я увидела в тебе то, от чего однажды очень страдала, отчего вся моя… сломка жизни! И потому я хотела, хочу видеть… что тебя толкнуло. Я смертельно испугалась… Я читала совершенно то, что… тогда… в 1924–27 годах. Понимаешь, словами то же. И потому хочу знать… Слова ли только, или за словами — ужас. Я в жизни перенесла невероятно много, — ты не сможешь себе представить… Но _э_т_о… это было предельностью страданий. Если бы это показали в кино, то — зал бы принял за нагромождение, передержку. Я — все вынесла. Я и сейчас еще как будто оглушена… Прошу тебя… открой мне, что тебя смутило? И почему так?
Но не хочу я больше этого всего! Прошу, будем осторожнее, — давай беречь друг друга. Беречь святое.
Я — странная такая… могу вынести я много, долго терпеть, но в каком-то определенном… вдруг — не могу. И тогда… ничто, ничто уже не удержит… Так и было тогда… давно… Я девочка была совсем, но нашла силы. Я не к тебе это отношу, а… вообще.
Жизнь моя… полна встреч, событий, драм и потрясений. И каждая — роман. Вот бы тебе писать их! Пиши! Я дам тебе их!
Не понимаю, как это случалось. Я не искала ни людей, ни их и сердца. Т. е. нет, я… ждала… одного… определенного… но его не было… а все другое? Иногда принимала за «заветное»… была ошибка. Их было много… этих… «претендентов» на… как мой отчим-остряк шутя их звал, «претендент на скальп». Нет, конечно, их «скальпы» были мне не нужны, — они охотно снимали голову сами. Вчера нашла в бумагах «акафист» отчима на меня:
«Тебе тезоименитая прабабка твоя Ольга275, Древлян истребити хотящи, врабие и враны с возженными хвостами на домы их насылаше и сии огню предате. Ты же возженными стрелами сердца своего верных рабов твоих многажды испепелила еси. Темже, сие зряще, вопиим ти: радуйся, в хитрости твоей княгиню Ольгу превзошедшая, радуйся сих новых Древлян неумолимая победо, радуйся обаяния женского непревосходимая художница, радуйся, яко ни вранов, ни врабиев для победы твоей никакоже требуети, Великая скальпоносице Ольго, радуйся!»
Конечно, шутка. Отчим любил такие «писульки» и делал их на знакомых тоже. Я не была «кокеткой», хотя мне дама одна говорила (мать подруги): «Олечка, Вы вся — кокетство… Вы со мной вот, старой женщиной, говорите и не замечаете, как кокетничаете, вся блестите». Конечно, это не было кокетство. Я, — верно (!), сама того не замечала, — как «блещу»… Я редко бываю тусклая. И это только если кто-нибудь есть, кто давит. Ту необъяснимую «нагруженность драм» у меня, я объясняю только этим свойством: — завлекать несознательно… просто: быть самой собой… И это было всюду… у всех наций. В Художественной школе писать хотел один преподаватель (из старших, — т. е. в смысле «прежних») — «Мону Лизу», «Джiоконду» — просил меня позировать. Как сумасшедший бегал и «ловил улыбку Моны Лизы XX века». Хотел он «дать свою разгадку новой Джiоконды». Мне было тогда 17 лет. Я знаю, что у меня бывало это сходство. Это и женщины находили. Особенно, когда я была полнее. Я была в юности полнее. Нет, не толстушка, конечно! Я писала тебе о «свежести красок», — ты верно понял «румянец во всю щеку»? Нет. У меня цвета пастели, и потому их портит всякое прикосновение посторонней «приправы». Пока еще не нужно. Это от папы. Я никогда не загораю. И пудру (только для лба и носа) мне всегда подбирали и составляли в магазине при мне же. И летом я могу пользоваться еще от зимы. Так мал загар. Мои духи хотел ты знать. Ты не поверишь: — это тоже очень субъективно… Я всегда меняю, мешаю несколько сразу, по настроению, по вкусу, — иногда я не переношу их… и голова болит. Но в общем очень люблю. Всегда какой-нибудь цветочный (ландыш) мешаю с подходящим «fantasie». И пробую. Никто не знает: какие духи у меня… они мои просто! Последние, что я тебе послала: «My sin» (англ.) и… ландыш. Обожаю Guerlain'a — почти что все… Но их нет давно. Были л'Эман, Коти…