«Дрозды». Гвардия. Лучшие из лучших. Он был не прав — «белые» не погибли. Вот они — самые стойкие, самые храбрые, самые беспощадные. В его Истории, сбывшейся и расписанной по книгам, именно они влили свежую кровь в обессиленных, потерявших вождя корниловцев, взбодрили уставших и слабых, закрыли собой самые опасные участки — и пошли вперед. На Ростов, на Юзовку, на Харьков, на Курск, на Москву. Даже разбитые, выброшенные из ставшей чужой страны, они возвращались с бомбой и револьвером, а двумя десятилетием позже самые упорные надели черные мундиры с «сигиль-рунами».
Пыль, пыль, пыль… Желтая степь, умирающая под горячим майским солнцем трава, мерная поступь ясских «добровольцев». «Добровольцы…» Добрая Воля собрала их в эту колонну, провела сотнями верст по горящей адовым огнем Украине, не позволила пропасть, рассыпаться, погибнуть. Они пришли. Они уже здесь. «Дрозды» — улыбающиеся нибелунги в пыльных гимнастерках. «Добровольчество — добрая воля к смерти», — скажет через много лет женщина, смотревшая в глаза и смерти, и «добровольцам». Она даже не поняла, насколько права.«…Жутки наши жестокие расправы, жутка та радость, то упоение убийством, которое не чуждо многим из добровольцев, — писал в дневнике автор короткой записки, лежавшей в нагрудном кармане. — Сердце мое мучится, но разум требует жестокости…»
Пыль, пыль, пыль от шагающих сапог… Старая песня не пелась, ускользала, но вот сквозь привычный уже шум донесся резкий голос губной гармошки. Наверняка трофейной, с Румынского фронта, из брошенной германской траншеи. Незатейливая мелодия тоже была чужой, но одновременно очень знакомой, много раз слышанной. Аля-улю, аля-улю… Пыль, пыль, пыль, губная гармошка, стройные ряды нибелунгов — добровольцев Смерти. Аля-улю аля-улю, трофейная музыка, трофейная кинолента. По выжженной равнине, за метром метр…
Солдат всегда здоров,Солдат на все готов, —И пыль, как из ковров,Мы выбиваем из дорог.
«Сердце, молчи, и закаляйся воля, ибо этими дикими разнузданными хулиганами признается и уважается только один закон: „око за око“, а я скажу: „два ока за око, все зубы за зуб“. В этой беспощадной борьбе за жизнь я стану вровень с этим страшным звериным законом — с волками жить… И пусть культурное сердце сжимается иногда непроизвольно — жребий брошен, и в этом пути пойдем бесстрастно и упорно к заветной цели через потоки чужой и своей крови…»
И не остановиться,И не сменить ноги, —Сияют наши лица,Сверкают сапоги!
Он понимал, что не прав. Память о другой, куда более страшной войне, которой еще предстояло обрушиться на мир, исказила взгляд, разбавив пыльный хаос непрошеным болотный колером, превратив значки училищ на мятых гимнастерках в черные кресты и «мороженное мясо»… Нет, так нельзя, неправда, неправда! «Из Румынии походом шел Дроздовский славный полк…» Это же герои, слава России, мученики и страстотерпцы, те, кто шагал в огонь, кто не кланялся пулям…
А перед нами все цветет,За нами все горит.Не надо думать — с нами тот,Кто все за нас решит.
Аля-улю, аля-улю! Аля-улю!«…Идешь по пути крови и коварства к одному светлому лучу, к одной правой вере, но путь так далек, так тернист!» Они шли — нибелунги, сверхчеловеки, победители и убийцы, борцы и мстители…
Его друг Василий Чернецов расстрелял пленного — комиссара со станции Дебальцево. Лично — выстрелом в лицо. Одного-единственного, всех прочих, даже хана Брундуляка, доводил до суда, пытаясь соблюсти хотя бы тень законности в кровавом хаосе Смуты. Но убитый комиссар не отпускал, стоял за плечом, и ушастый Кибальчиш боялся выпить лишнего, чтобы мертвое лицо не проступило сквозь серый туман полузабытья. Мучился, ругался черными словами, не мог себе простить, порывался писать рапорт. Он, русский офицер, застрелил пленного, безоружного…
Веселые — не хмурые —Вернемся по домам, —Невесты белокурыеНаградой будут нам!
Аля-улю, аля-улю! Трофейная гармошка, трофейная кинолента, дедовы ордена в красной коробке, обелиск у шахты «Богдан», куда нибелунги сбросили подпольщика-прадеда. Веселые, не хмурые… «…Идешь по пути крови и коварства…» Аля-улю, аля-улю!
На «первый-второй» рассчитайсь!Первый-второй…Первый, шаг вперед! — и в рай.Первый-второй…
Нибелунги улыбались, приветственно махали руками, прикладывали ладони к пыльным фуражкам, отдавая честь флагам, кричали что-то радостное, бесшабашное. Аля-улю, они дошли, они уже здесь, веселые, не хмурые, за ними горит проклятая большевистская Украина, за ними наскоро закопанные ямы с трупами в окровавленном белье, остовы спаленных хат, полумертвые вдовы с выплаканными глазами… Два ока за око, все зубы за зуб! Аля-улю, аля-улю!..
Песня не хотела умолкать. По выжженной равнине за метром метр… Они пришли, их не остановить, не задержать, не умолить, они всегда правы, они уверены и спокойны…
А каждый второй — тоже герой, —В рай попадет вслед за тобой.Первый-второй,Первый-второй,Первый-второй…
— С кем имею честь? — спросил у него Штандартенфюрер.
Черная фуражка с высокой тульей и «мертвой головой», «сигиль-руны» в широких петлицах, «Железный крест» на шее. Пенсне в тонкой оправе…
Господи!..
Мятая фуражка с трехцветной кокардой, «защитные» погоны с двумя просветами, георгиевская ленточка на груди. Пенсне в тонкой оправе…
— Капитан Филибер, Михаил Гордеевич. На погоны не обращайте внимания — это для конспирации.
* * *
Так тоже бывает. Этого человека я не любил. Не слишком честно питать антипатию к тем, о которых aut bene aut nihil, кто не может ответить, беззащитный в тесной тишине своего последнего покоя, кто уже все сказал и сделал, но факт есть факт.
Я бывал возле его спрятанной от чужих глаз могилы. Старый кинотеатр почти в самом центре залитого беспощадным солнцем Севастополя, тротуар, киоск с мороженным, суета, привычный дневной шум. Тот, кто теперь смотрел на меня через изящное «бериевское» пенсне, лежит прямо там, возле входа в кинотеатр, на глубине четырех метров, надежно спрятанный друзьями от надругательства врагов. Если бы на том месте стоял памятник, я бы принес букет сирени — мертвец был отважен и честен, он умер за Родину. Памятника нет, но Память осталась — в фотографиях, в книгах, в легендах.
Я не любил Михаила Гордеевича Дроздовского — мертвого. И очень опасался его, живого. Но это был Дроздовский, та самая Добрая Воля. Сила, что провела нибелунгов от Ясс до Новочеркасска.
— Фи-ли-бер? Мне доложили, что генерал Кайгородов…
Близорукие глаза недоуменно моргнули. Непорядок! Михаил Гордеевич не из тех, кто позволяет непорядки нарушать. Круглое положено катить, плоское — таскать. И не иначе — вплоть от особого распоряжения.
А зачем спрашивал?
…Зря это я, конечно. В конце концов, на встречу лично напросился, уговорил Африкана Петровича, даже его китель надел — собственной «парадкой» обзавестить не было ни времени, ни желания. Китель оказался из старых запасов — с погонами генерал-майора. Перешивать их Донской Атаман не стал — просто заказал новый комплект парадной формы. Ему можно.
— …И при чем здесь конс-пи-рация, сударь, когда на вас погоны генерала Русской армии, честь носить которые…
Я не выдержал — усмехнулся. Черт возьми, дразнить — дроздить! — самого Дроздовского! Дед бы оценил.
— Погодите, погодите!..
Взгляд серых глаз за маленькими стеклышками на миг замер, затем кончики бесцветных, словно пыльных, губ еле заметно дернулись. Кажется, это должно обозначать улыбку.
— Филибер? «Целься в грудь, маленький зуав»? По всеобщему мнению у меня нет чувства юмора. Увы, это действительно так. Очень рад, генерал!
Надо же! Действительно рад. Рука крепкая, сухая… пыльная.
— Если разведка не оплошала… Кайгородов Николай Федорович, генерал по особым поручениям при Донском Атамане, до вчерашнего дня — заместитель командующего Южной оперативной группой. Любит называть себя «земгусаром». Не ошибся?
Пыльные губы честно пытались улыбаться. Михаилу Гордеевичу явно не хотелось ссориться. Может, и вправду не стоит?
— Разведка доложила точно, — вздохнул я. — Кроме одного: «земгусаром» меня дразнит командующий опергруппой генерал-майор Чернецов — пользуясь своим служебным положением… Для полной ясности: сегодня утром я назначен заместителем главы Донского правительства по вопросам обороны. По собственной просьбе и в связи с вашим прибытием. Такова интрига.
Губы застыли, лицо затвердело, превратившись в пыльную маску.
— Вот как? И в чем же суть интриги, генерал?