А ведь способный работник был, еще в июне, в дни просветления, отлично отремонтировал жатки.
На той стороне села, в конце широкого оврага, как четырехугольный кусок неба, лежал пруд, копанный, говорят, еще крепостными. За оврагом на пригорке длинно стоял новый скотный двор, до середины перекрытый железом, из другой половины торчали голые стропила, и начали крыть соломой. Фатеев немного не рассчитал с железом. Спустился по бурому глинистому склону в топкую низину, прободенную копытами стад, легко взбежал на пригорок. В хлеву работала плотничья бригада, настилала полы. Досок не нашлось, Милованов, бригадир, придумал мостить шестиграпными торцами, вытесанными из березовых обрубков, зазвал посмотреть, ладно ли. Калманов походил, потопал. Торцы плохо пригнаны, кое-где торчат один над другим.
— А жижа у нас не будет застаиваться в этих впадинах?
— Насчет этого не беспокойтесь, товарищ начальник, утрамбуем, подтешем, будет как паркет.
— С застеклением как?
— Фатеев говорит, на все окна не натянем, придется через одно заваливать соломкой. Да свету-то хватит.
— Ну, старайтесь, ребята, до холодов все надо закончить, а то скотина мерзнуть начинает по почам. — И направился к выходу.
— Товарищ начальник, еще на минуточку. У меня к вам вопросик один.
Милованов смущенно потупился, шаркая ногой по торцам.
Этот острогрудый горбун с необычайно свежим и чистым детским лицом, с большими карими глазами под тенью шелковых ресниц давно уже занимал Калманова. Фатеев как-то назвал его парнем с фантазиями. Известно было, что Милованов, здешний онучинский житель и колхозник, из ревности застрелил свою жену и года два отсидел; его выпустили до срока за примерное поведение. Видимо, в домзаке он кое-что подчитал и на досуге пораздумал. Язык городской, но голова, кажется, путаная.
— Чго скажешь, товарищ Милованов?
— Видите ли, товарищ начальник, я вот составил одно предложение и не знаю только, куда направить. Не то прямо в центр, в Москву, не то к вам, в политотдел.
Застенчиво поглядывая из-под ресниц, он очень сбивчиво изложил суть своего предложения. Нужно немедленно снести все село Онучино и выстроить один большой дом, этажей в пятнадцать, или, на худой конец, три дома немного пониже. Тогда на отопление пойдет меньше дров и освободится много пахотной земли. Других мотивов у него не подыскивалось.
Калманов еле сдержал улыбку. Но, черт побери, тут какая-то карикатура на его собственные мысли. Уж не смеется ли тот над ним? Нет, горбун смотрел серьезно, с тревогой ждал ответа.
— Как бы тебе сказать, Милованов. Торопишься ты немного. Конечно, ничего невозможного в твоем предложении нет. Через год, через два, как подымем доходность колхоза, будем строить хорошие жилые дома. Ну, не в пятнадцать этажей, поменьше, а все-таки вполне оборудованные, красивые. Еще раньше того, вот только управимся с картошкой и зябью, соберемся и подумаем, как ворошиловцам уже и в эту зиму зажить поудобней, почище. Но сейчас-то, ты пойми, милый друг, как мы осуществим твое предложение? Сам знаешь, строительных материалов у нас нет, денег тоже не хватит. Так что мой совет тебе, ты пока своего предложения никуда не посылай, продумай его хорошенько. Вот кончим скотный двор, так нам бы в этом году хоть баню построить общую. Нет же у нас ни одной, прямо стыд. Баня, пожалуй, это самое первое дело теперь. А с этажами своими ты немного погоди, придет и для них время.
— Конечно, можно и баню, — уныло согласился Милованов. — А только...
Калманов попрощался и вышел с беспокойным чувством. Смешно, разумеется, но как яге в других-то масштабах? Деревня хочет стать городом, огромные приподнявшиеся пласты людей, и тут же земледельческое производство, пространственность. Совсем другая планировка. Нет, это надо продумать, продумать как следует.
А парень-то немного без винтика, но до чего хорош. Это у него просто инерция строительства; поставили скотный двор, и уж кажется ему, что все может, все одолеет, руки чешутся.
Ну и народ. Макарыча, того вон и свихнуться-то угораздило на изобретеньях и проектах.
Сам не заметил, как в раздумье забрел в старый яблоневый сад, начинавшийся позади стройки, огляделся. Редкими рядами стояли дряхлые, раскоряченные дворянские яблони, голые сучья их не застили солнца, оно скользило по свежевыбеленным стволам, лежало, искрещенное тенями, на черной земле перекопанных кругов, на блеклой траве, усеянной опавшими листьями. Невдалеке, за деревьями, багровел кирпич округлой силосной^виши. Ворошиловцы поставили ее на фундаменте урусовского фамильного склепа, его снесли, кажется, еще в семнадцатом году. Калманов постоял, прикрыв глаза, послушал неколеблемую тишину, пошел в глубь сада. Где тут стоял барский долг, он еще весной не мог дознаться, никто хорошенько не помнил, а следов никаких не осталось.
Открылась яркая полянка, пасека, отчетливо, как вырезанные, строились в ряды аккуратные домики ульев. Из сторожки вышел дед в тулупе с поднятым выше головы воротом.
— Летают еще?
— За взятком-то? Нет уж, где теперь, только носик высунут из легки и назад скорей. Холодно. Я вот и сам нынче согреться никак не могу; видно, уж не касается меня больше солнышко.
Меду выдали, помнится, по семи граммов на трудодень, ничего, и это доходец.
За пасекой мелкоросло и просторно раскинулся молодой сад, разбитый Фатеевым на пяти гектарах, тоненькие привитые саженцы, обещающие первый сбор лет через пять, не раньше. Старые помертвевшие урусовские яблони тогда пойдут на дрова, в печку. Каким-то будет Онучино в те, едва мерцающие годы? И что будет со мной, и придется ли попробовать эти яблоки?
Калманов шел по тропинке, вьющейся в зарослях пожухлого бурьяна; прицеплялись репьи, длинные, прозрачные нити паутины, пролетая, касались лица. Впереди заголубели, спадая к пруду, капустные огороды, от их светлой железной свежести будто еще сильней засияла окрестность.
День все больше настаивался на солнечном тепле и запахе вянущей травы. Начала в нем было столько же, сколько и завершенья; чувство начала, пожалуй, брало даже верх. Все еще предстояло, чуть только приоткрылось, звало.
И хозяйство и людские судьбы круто взмывали кверху, по какой еще непочатый край сил и дел, какие запасы! Пустяки — этот пруд, где летом только лягушки орут и полощутся пузатые мальчата. Фатеев уже мечтает о научном рыбоводстве, о зеркальных карпах, сулит баснословные доходы. Очистить, подготовить питомник, раздобыть мальков. И раздобудем. Только мигнуть Щеголькову, он не то что мальков, и крокодилов достанет, если нужно. Ведь вот же, подсчитывали все эти побочные возможности, сад, пруд, пчеловодство; они одни, развертываясь, в десять раз перекрывают нынешний убогий картошсчный бюджет. Благословенную страну можно поднять на этих бурых онучинских холмах. И чудесная система есть уже, отстоялась, и навыки есть, и, главное, люди, уже взявшие все это в толк, готовые идти, куда ни поведешь.
За развалившейся оградой сквозила многоцветная роща; его потянуло туда, перешагнул через гряду битого кирпича. На дремной ночной черноте ельника горели рыжие березы, подсохшая трава крапчато пестрела их мелким листом. Рядом тонким пластинчатым золотом светились молодые клены. Одинокая мачтовая сосна убегала в небо, плавно сужая шершавый ствол; неведомая Калманову худенькая темная птица хозяйственно похаживала вниз и вверх у третьего сука. Не дятел ли? Стоял, запрокинув голову; озаренные воздушные верхушки берез таяли видением в счастливой синеве.
С утра надышался полевой осенней бодростью, еще горели обветренные щеки, все сливалось в сознании в одну широкую солнечную полосу. Нет, нужно, нужно, все это: и гладкие дали, и березы, и трава в пятнах теней и света, так нужно, что, пожалуй, и жить без этого нельзя. Только кто же тут в Онучине умеет замечать это, сполна осмысливать и помнить. Ангел умеет? Потетенев, Горбунова? Где уж там, разве дозволила им жизнь научиться. Жили, в упор уставившись в работу, в страхи, в нуждишки, жили без оглядки, и пропадала непонятой, зря пропадала вся окрестная благодать.
Вот я, одессит, горожанин, чужой здешним полям и этой роще, я пришел сюда, и у меня начинают открываться глаза. Да, меня обкорнало дрянное, помоечное детство, но я все же пришел подготовленным к теперешнему. Чем? Мышлением, живописью, книгой. Стоило только погрузиться в этот ржаной и травянистый мир, войти в него работой, тревогой, и вот уже радуюсь и вижу, вижу и отбираю в память. И полней сознаю себя.
А они-то когда же?
Скорей, скорей научить, пока длятся их жизни.
Калманов обогнул рощу и вышел к яровому полю. Из-за гребня распаханного косогора донеслось прерывистое гуденье тракторов.
В пятом часу проводили в город последний грузовик, с верхом заваленный раздутыми бугроватыми мешками: этим рейсом завершались поставки. Бригады проработали до сумерек, убрав за день больше десяти гектаров. Четвертая полностью закончила копку на своем участке, в виде премии ее освободили от работы на завтра, взяв обязательство с шестнадцатого буксировать вторую, отстающую. Остальные обещались с утра опять выйти в полном составе. Распустив народ по домам, Калманов поговорил с Фатеевым о завтрашних делах, сказал, что утром, по дороге в Тепло-Огарево, заедет посмотреть, как у них. Уже совсем смеркалось, когда он вывел из закоулка на шоссе свою машину.