Закачались под ногами доски сходней. Мокрые от ночной сырости поручни привычно заскользили под ладонью. Внизу, между бортом плавбазы и причалом, плескала стиснутая вода. Шипя, вырывался где-то пар. Пресно пахло этим паром, горьковато-маслянистой сталью и еще чем-то неуловимо особенным — запахом военного корабля. Шаталов мог с закрытыми глазами, по запаху различить военный корабль и гражданское судно. И сейчас он подумал об этом.
Лейтенант — дежурный по дивизиону — мельком взглянул на документы, сказал:
— Знаю, знаю! Командир «сто восемнадцатой» уже много дней ожидает вас. Но сейчас он отдыхает. Может, подождете до утра?
— Нет, — сказал Шаталов. — Я не буду ждать до утра.
— Тогда пройдемте. Его каюта по правому борту, номер пять.
— Я найду сам, спасибо, — сказал Шаталов. Лейтенант принимал его за совсем уж штатскую крысу. — Спокойного дежурства.
Шаталов вошел в каюту номер пять без стука и тихонько притворил за собой дверь. В каюте было темно. Только свет палубного фонаря слабо пробивался в иллюминатор. Шаталов прошел к столу, шаря перед собой руками, и осторожно опустился в кресло.
— Манька! И не стыдно тебе дрыхнуть? — спросил Шаталов растерянным шепотом. Ему почему-то не хотелось сразу будить Маню. Хотелось вот так посидеть еще, ощущая позади себя огромную дорогу, которая началась в Ленинграде — нет, еще раньше — в Северной Атлантике — и только что закончилась здесь. И теперь стоит протянуть руку, чтобы коснуться Маниного плеча.
Шаталов опять закурил и бросил спичку в умывальник. Она погасла не сразу. Слабое пламя отразилось в зеркале и медленно затухло. Над головой, по палубе мерно вышагивал вахтенный. Чуть слышно позвякивал ключ в двери — в такт дизель-динамо.
Шаталов сидел в темноте, не сняв шинели, даже не расстегнув ее, курил. Потом решительно поднялся, зажег настольную лампу, отдернул полог койки и сказал:
— Проснись, корсар, я прибыл!
Тяжелое тело стремительно развернулось на койке. Упало в сторону, на пол одеяло. Манька вскочил, и они обнялись и неумело поцеловались. Очевидно, они достаточно помудрели и постарели, потому что ни тот, ни другой не разыгрывали невозмутимость.
— Я знал, что ты прилетишь! Я знал! — бормотал Маня, стискивая шаталовские ребра так, что тот кряхтел. — Я убежден был, если ты жив, то прилетишь!
Они стояли посреди каюты плавбазы подводных лодок. Один в трусах, другой — в шинели. За бортом плескала близкая волна. За иллюминатором вспыхивал на далеком мысу маяк.
— Я знал! — твердил Маня.
— Перестань! — сказал Шаталов, оттянул резинку на трусах командира «сто восемнадцатой», а потом отпустил ее. Резинка щелкнула по животу Мани.
— Черт возьми! Это ты?! Ты! — говорил Маня и стукал кулаком по плечу друга.
— Говори, кому надо бить морду, кто тебя здесь обидел? — спросил Шаталов. — Вдвоем мы со всеми справимся!
— Меня? Обидел? Никто меня не обижал, — сказал Маня.
— Оденься, балда, — сказал Шаталов. — А потом расскажешь все по порядку.
— Это правильно, это я сейчас сделаю… Я тут Пашку встретил недели две назад… Передай-ка китель, он на кресле… Пашка к нам подлодку перегонял Северным путем, а потом я его встретил. И он рассказал, по правде говоря, про тебя, про то, как у тебя дела сложились…
— Я тебе все про себя объясню, а сперва скажи, что за дрейф, в котором ты лежишь? Что с тобой случилось?
— Ах, вот ты о чем?! Тебе причины нужны! А просто так, без причин ты бы ко мне прилетел? Если б я тебя на праздник позвал?
— Праздник — тоже причина, — немножко растерянно сказал Шаталов, вглядываясь в лицо Мани. Высокий капитан третьего ранга, который тщательно застегивал китель, был сейчас совсем не похож на прежнего Маньку. Он погрузнел, лицо потвердело. Флотские погоны рядом с этим лицом не казались нелепыми и странными, как было когда-то.
— А совсем без причин? — спросил Маня.
— Я вижу, ты научился шутить, Алексей, — сказал Шаталов и нахмурился.
— Я мог двадцать раз слетать к тебе, перевести деньги, — наконец сказал он. — Но я решил, что тебе важнее побеспокоиться о ком-то другом и немножко забыть себя, свои беды. Я знал, что рассердишься, если не будет никакой причины вызова.
Маня несколько раз прошелся по каюте, ступая тяжело и в то же время осторожно. Каким-то холодком и отчуждением повеяло от него.
— Есть причина, — наконец сказал он. — Я знал, что ты можешь рассердиться, если причины не будет. И мне невесело сознавать это. И я не тревожил тебя, пока она не появилась… Человек, который трое суток пролежал на грунте после аварии подводной лодки на глубине восьмидесяти метров, имеет право вызвать к себе друга? Да, нас вытащили, и я жив и здоров… Но годы идут, Дмитрий, и море есть море. Ты знаешь, про что я говорю. И мы с тобой как-то все дальше и дальше друг от друга. И это плохо, старик. И тогда, на грунте, у меня было время подумать обо всем этом.
— Трое суток — большой срок, — тихо сказал Шаталов. Он знал, что такое восемьдесят метров зимнего, стылого океана над тобой, что такое трое суток могильной тишины в отсеках и распластанные на койках тела матросов, и нечеловеческое напряжение командира корабля.
— Да, большой, — спокойно сказал Маня. — Мы испытывали новую лодку. Новое никогда просто не дается. Сперва мы сами не хотели ее покинуть, думали, что удастся отремонтироваться и всплыть, а потом… Потом поздно стало… Ослабли здорово. И когда все концы уже были отданы, я написал тебе записочку.
Командир «сто восемнадцатой» умолк, все так же шагая по каюте тяжелыми, осторожными шагами.
— Порвал? — спросил Шаталов.
— Что порвал?
— Записку мне.
— Нет. Не порвал. Пускай лежит. Иногда, по правде говоря, полезно вспомнить о смерти… А у тебя синяки под глазами, и селедкой от тебя пахнет. Это от шинели, что ли?
— Дай прочесть, — хрипло сказал Шаталов.
— Ну что ж… Можешь прочесть.
Он открыл каютный сейф, вытащил старую полевую сумку. Шаталов узнал ее. Это была солдатская сумка, с которой Маня пришел когда-то в их училище.
— Почитай, хотя в этом есть что-то нехорошее: ведь я жив. А я к вестовым схожу, прикажу чай согреть.
Маня достал записку, передал ее Шаталову и ушел.
Старательным круглым почерком на плотной бумаге морской карты было написано несколько строк простым карандашом. Карандаш дольше всего спорит с водой — это Шаталов тоже понимал.
«Передать Шаталову Д. М. Ленинград. Адмиралтейский канал, 9, кв.19.
Дмитрий, тебе перешлют это, если нас не вытащат. Я знаю, тебе будет тяжело. Мне уже трудно писать. Ты последние годы стал прятаться и уходить. А я не настаивал. Все служба, служба… И я очень виноват. Сейчас над морем где-то день. И я все тебя вспоминаю… Ты на карниз вылезал, чтобы в баню не ходить… Помнишь, нас в баню почему-то только ночью водили, а ты на карниз вылезал, ждал, когда старшина из кубрика уйдет… А я волновался, что ты простудишься… Сейчас над морем день…»
Шаталов ударил кулаком по выключателю лампы на столе. Ему стало резать глаза, он больше не мог читать. У него остро заныло сердце и перехватило глотку. Будто это он сидел в центральном посту затонувшей лодки, сидел на полу, и холодный пот удушья заливал ему глаза, и до дневного света было восемьдесят метров стылой воды, и он писал все эти слова…
Все позвякивал ключ — в такт дизель-динамо. В приоткрытый иллюминатор дышало море. Все вспыхивал на далеком мысу маяк, плескала за бортом близкая волна. И через минуту сердце отпустило, спокойно, в полную грудь вздохнулось.
— Лешка, вислоухая ты морда, — пробормотал Шаталов.
Он долго еще сидел один в темноте, ждал, когда вернется Маня, смотрел в иллюминатор и думал о том, что кто-то там — в ночном океане — ловит вспышки маяка в узкую щель штурманского пеленгатора. И еще думал о том, что прекрасны бывают не только победы, но и поражения; не только корабли, но и причалы. И вообще все прекрасно на этом свете — камни и вода, звезды и черный ночной океан, дожди, туманы, мы сами и горизонт, который всегда пахнет ветром…
Шаталов не знал, почему сейчас он так верил в это. И когда Маня вернулся, Шаталов встал и хриповато сказал:
— Алексей, позавчера я видел Ольгу. Пошли ей такую же телеграмму. Такую, как мне.
— Ты думаешь, мне следует это сделать? — после долгой робкой паузы спросил Маня.
— Да, — сказал Шаталов. — И не ставь в тексте запятых и точек.
1959
Над белым перекрестком
«Волга», цепляя карданом бугры, ползла по узкой лесной дороге. Колеи были затянуты льдом. Лед лопался со стеклянным звоном, и колеса проваливались в рыжую жидкую глину.
— Дальше нельзя, — в шестой уже раз сказал шофер. Ему было лет восемнадцать. — Машина ведь завязнет, товарищ гвардии полковник.
— Завязнет — вытаскивать будешь. Времени у тебя хватит.
Возле дороги по пояс в голенастом подлеске стояли старые черные ели. Снег еще не выпадал, но ночами сильно подмораживало. Лес был пуст и тих. Светило солнце.