Пашка раздвинул плечами толпу и вежливо подошел к стойке. Крутые скулы подпирали каленые его глаза. Людмилочка подбирала кольца. Едва он вошел, румянец схлынул с ее лица, она стала насквозь прозрачна, глаза потемнели, а ротик сделался еще вишневей. Папаша поправил очки и подался немного назад.
— Разрешите, товарищи, — угрюмо произнес Пашка, отстраняя плечом кидавшего кольца парня, и, не глядя на старика, кивнул девушке.
Как неживая, она подала ему кольца. Он коснулся ее холодных пальцев и бросил на прилавок трешку.
— Ты бы, товарищ, тачку нанял самовары возить, — хихикнули сзади.
Пашка, не оборачиваясь, взял кольцо и небрежно его кинул. Нож даже не дрогнул. Раздался краткий звяк. Кольцо было накинуто, не задев ножа. Старичок торопливо почесал нос и с опаской положил перед Пашкой коробку конфет фабрики Бабаева. Пашка отодвинул ее в сторону и, отодвигая, как бы невзначай пустил второе кольцо. Так же легко и коротко оно село на другой нож. И не успел старичок досеменить до полки, чтобы подать вторую коробку, как Пашка плоско метнул вслед ему одно за другим три новых кольца, и они легко, почти беззвучно, сели на три новых ножа. Народ смолк.
Старик обратил к Пашке маленькое свое лицо и заморгал глазками. Темная капля пота сползла по его лбу, как клоп. Штаны его стали мешковаты и слегка осели. Пашка стоял нога на ногу, облокотясь о прилавок, и позванивал горстью колец.
— Так как же будет, папаша, с Людмилочкой? — негромко спросил он и равнодушно осмотрелся по сторонам.
— Не отдам, — сказал папаша тихим дискантом.
— Не отдадите? — сказал Пашка сонно. — Хорошо. Эй, малый, сбегай к Покровским воротам за тачкой, получишь самовар. Посторонитесь, папаша, чуток.
Лицо Пашки сделалось чугунным. На лбу вздулась вена. Он легко взмахнул напряженной рукой. Из его пальцев бегло полетели молнии. Ножи жужжали, застигнутые кольцами врасплох. Толпа выла, грохотала, росла. Народ бежал к балагану со всех сторон. Пашка почти не глядел в цель. Его глаза рассеянно блуждали. Он был страшен. Ни одно кольцо не упало в мешок. Через пять минут все было кончено. Пашка вытер лоб рукавом. Толпа расступилась. Возле балагана стояла тачка.
— Грузи, — сказал Пашка.
— Что же это теперь будет? — с трудом выговорил старичок и затоптался возле полок.
— А ничего не будет. Покидаю все барахло в пруд — и дело с концом.
— Да как же это так, граждане, — застонал старик по-бабьи. — Ведь одного товара, граждане, на сорок червонцев, не считая предприятия.
— А мне наплевать, хоть на сто. Мое барахло. Я его не украл, честно выиграл. Есть свидетели. Всю зиму практиковался, сна решился. Что хочу теперь, то и сделаю. Хочу — себе возьму, хочу — в пруд покидаю.
— Правильно! — закричали в толпе с упоением. — Хоть под присягу! Только, слышь, граммофон все-таки не кидай.
Добровольцы из публики быстро нагрузили тачку доверху.
— Вези, — сказал Пашка.
— Куды же это? — захныкал старичок. — Мне теперь с такими делами, граждане, хоть домой не ворочайся... Неужто утопишь?
— Утоплю, — сказал Пашка. — Вези на мостки.
— Хоть бога бы ты постеснялся.
— Бог — это пережиток темного ума, папаша. Все равно как зеленый попугай. А все дело — во! — и покрутил мускулистой рукой.
Окруженная живым кольцом напирающих людей, тачка тронулась и, въехав на лодочные мостки, остановилась. Пашка снял сверху хромовые сапоги и бросил их в воду. Толпа ахнула.
— Постой! — чужим голосом крикнул старичок, кидаясь к тачке. — Не кидай.
Тогда Пашка положил сверху на вещи свою могучую руку и, опустив глаза, тихо сказал:
— В последний раз говорю, папаша, по-честному. Пускай все люди будут свидетелями. Отдайте девку и забирайте обратно барахло. На сто шагов больше к балагану не подойду, а так все равно по ветру пущу все ваше предприятие. Нету мне без Людмилочки жизни.
— Бери! — крикнул старик и махнул рукой. — Тьфу! Забирай!
— Людмилочка! — вымолвил Пашка и отступил от тачки, побледнев.
Она стояла подле него, застенчиво закрывшись от людей рукавом. Даже ручки ее были розовы от стыдливого румянца.
— Сеанс окончен, граждане, можете разойтись, — сказал Пашка и так осторожно взял девушку под локоть, словно он был фарфоровый.
По всему бульвару в этот час пахло черемухой. Черемуха была повсюду — в волосах и в воде. Невысоко над липами в густом фиолетовом небе стоял месяц, острый как нож. И его молодой свет, отражаясь в пруду, множился и дробился обручальным золотом текучих живых колец.
А вы говорите, что в наши дни невозможны сильные страсти. Очень даже возможны.
1926
Раб[43]
Синие мартовские ветры со свистом штурмовали город. Круглые облака клубились пушечным дымом. Стаи грачей рассыпались шрапнелью по щетине приморских парков, и били в бронированные крыши особняков. Зима умирала, но не сдавалась. Собирая последние резервы, она бросалась в контратаку, и снова падала, и снова подымалась, каждый свой шаг укрепляя колючим норд-остом. Она дико глодала углы и деревья, она налетала сухим снегом, она бронировала лужи, но все было напрасно.
Игорь Кутайсов, куря и грызя нечистые ногти, быстро ходил по городу, как по комнате, запертой снаружи на ключ.
Непомерное, пылающее, потерявшее форму солнце лежало в узких амбразурах улиц, выходящих в западные предместья, сплошь охваченные тревожным пожаром.
С трех сторон на город шли красные. С четвертой наступало море. Город был обречен.
Серые утюги британских броненосцев низко сидели в стальной от дыма воде залива, среди еще нерастаявших, взбухших, как пробка, льдин. Синие молнии радио слетали с изящных мачт крейсеров.
Десантные войска четырех империалистических держав поддерживали истощенные отряды добровольцев, отбившихся от красных.
Игорь Кутайсов еще не вполне оправился после сыпного тифа. Ноги его, обутые в грубые английские башмаки, ныли; опустошенные мускулы были почти бессильны; красный свет западного солнца нестерпимо резал глаза; руки тряслись от слабости.
Но мучительней слабости, мучительней шума в ушах, мучительней тошнотворного, сосущего сердце голода было ощущение неутолимого одиночества и смертельной собачьей тоски. Нет, не теперь. Она началась давно, эта тоска. Она началась задолго до того дня, когда санитары вынесли Кутайсова на носилках из вагона и вдвинули в покачнувшийся автомобиль. По улицам маршировали патрули британской морской пехоты. Матросы — с кирпично-красными лицами, в синих беретах, с трубками в желтых зубах — на ходу кидали лошадиными голенастыми ногами футбольный мяч. Через чугунные мосты шли обозы греков. Ослы и мулы, навьюченные бурдюками, мешками с гороховой мукой, бочками, лоханками и оружием, выставляя напоказ любопытным свои плюшевые лохматые уши, мелко цокали копытцами по асфальту моста. Унылые греческие солдаты с оливковыми и кофейными лицами путались возле них в слишком длинных, зеленых, как гороховая мука, английских шинелях, с трудом вынося тяжесть старомодных винтовок системы «Гра».
Длинный штабной автомобиль вытянулся в струнку мимо Кутайсова, обдав его ветром, — и на какую-то незначительную часть секунды в сознании Кутайсова запечатлелся во всех своих подробностях седой английский полковник в солдатском френче, надменно подпрыгивающий на подушках машины.
Кутайсов дошел до памятника Екатерине, где, окруженный любопытными, стоял броневик, и повернул назад. Пошел снег и через пять минут кончился. С моря дунул ветер, затем встал туман. Они дружно пожирали снег, унося его белыми тугими облаками в море. На расчищенном, великолепно отполированном голубом небе, на востоке опять появился белый, как пушинка, месяц.
Красное солнце снова лежало на западе в узких амбразурах улиц.
Двуколки зуавов, решетчатые и качающиеся, похожие на дачные мальпосты, удивляя своими необыкновенно громадными колесами, вышиной в саженный рост шагавших рядом сенегальских стрелков, проплыли в перспективе багрово озаренной улицы. Тени спиц вертелись гигантскими балками, расталкивая косой воздух во всю длину затопленной солнцем улицы. Черный пот горел на выпуклых лбах рабов.
Кутайсов пошел обратно. Месяц белел над броневиками, ясный, как ноготь. На перекрестке стояли зеленые сундуки цветочниц. В синих мисках плавали фиалки. От них нежно пахло парниковыми огурцами. Возле столов уличных валютных менял, заваленных живописными грудами фунтов, долларов и акцептованных чеков, кричали маклеры в котелках. Два потока праздных, раздушенных и хорошо одетых людей протекали друг мимо друга, мимо Кутайсова и мимо цветов и денег.
Французский лейтенант в козьей кофте, серебристым мехом наружу, вежливо отодвинул Кутайсова плечом. Зеркальная сабля русского офицера скользнула по его башмаку. Кутайсов увидел себя в уличном зеркале и ужаснулся — рваная английская шинель, зеленые обмотки, косматая черная папаха, рыжеватая борода, розовые веки. «Ну, вот и все», — пусто подумал он и пошел обратно. Броневика не было. Его место заняли синие, свисшие до самой земли, облака. Возле английской вербовочной конторы стоял часовой с винтовкой прикладом вверх.