— Вот слово-то, — произнес сквозь смех Андриян Николаев. — Чего только это стоит? — и, смеясь же, зашагал по переулку, увертываясь воротником лисьей шубы.
Глава девятая Два гриба в один борщ
— Evrica,[53] Розанов, evrica! — восклицал Арапов, которого доктор застал у себя на другой день, возвратясь с ранней визитации.
— Что это такое обретено?
— Человек.
— Без фонаря нашли?
— Да, Диоген дурак был*; ну их совсем, покойников… нехай гниют.
Великий цезарь ныне прах и тлен*,И на поправку он истрачен стен.
— Ну их! Человек найден, и баста.
— Да, а какой человек, скажу вам…
— «Великий Цезарь прах и…»
— «Тлен», — нетерпеливо подсказал Арапов и, надвинув таинственно брови, избоченился и стал эффектно выкладывать по пальцам, приговаривая: без рода и племени — раз; еврей, угнетенная национальность, — это два; полон ненависти и злобы — это три; смел, как черт, — четыре; изворотлив и хитер, пылает мщением, ищет дела и литограф-с! — Что скажете? — произнес, отходя и становясь в позу, Арапов.
— Где вы такого зверя нашли?
— Уж это, батюшка, секрет.
Розанов промолчал.
— Теперь сборам конец, начнем действовать, — продолжал Арапов.
Розанов опять промолчал и стал доставать из шкафа холодный завтрак.
— Что ж вы молчите? — спросил Арапов.
— Не нравится мне это.
— Почему же-с?
— Так: что это за жидок, откуда он, что у него в носу? — чер т его знает: Я и дел-то не вижу, да если б они и были, то это дела не жидовские.
— Как средство! как орудие! Как орудие все хорошо. Мы будем играть на его национальных стремлениях.
— Помилуйте, какие у жидка стремления!
— Что это вы говорите, Розанов! А Гейне не жид? А Берне* не жид?
— Да и Маккавеи* и Гедеон* были жиды, — были жиды еще и почище их.
— Так что ж вы говорите!
— Я то говорю, что оставьте вы вашего жидка. Жид, ктурый пршивык тарговаць цибулько, гужалькем, ходзить в ляпсардаку, попиратьця палькем, — так жидом всегда и будет.
— Пошел рефлекторствовать!
— Ну, как хотите.
— Хотите сегодня вечером к маркизе? — спросил Арапов, переменяя разговор.
— Нет, я сегодня буду спать: я всю ночь не спал, — отвечал Розанов.
— Где ж это вы были?
Розанов рассказал свое вчерашнее пированье у Канунникова, привел несколько разговоров, описал личности и особенно распространился насчет Андрияна Николаевича и его речей.
Арапов так и впился в Розанова.
— Как хотите, познакомьте. Вы должны познакомить меня с ним. Не ради любопытства вас прошу, а это нужно. У нас ни одного раскольника еще нет, а они сила. Давайте мне этого.
— Да вы увлекаетесь, Арапов. Я ведь вам говорю, с какой точки он на все смотрит.
— Это все равно-с, — возражал Арапов, — надо всем пользоваться. Можно что-нибудь такое и в их духе. Ну благочестие, ну и благочестие, а там черт с ними. Лишь бы на первый раз деньги и содействие.
«Зарницын нумер второй», — подумал Розанов, замкнув за Араповым дверь и ложась соснуть до обеда.
Дня через три Розанов перед вечерком мимоездом забежал к Арапову и застал у него молодого толстоносого еврейчика в довольно оборванном сюртучке.
— Нафтула Соловейчик, — отрекомендовал Розанову своего нового гостя Арапов.
Еврей неловко съежился.
— Вы из каких стран? — спросил доктор Соловейчика.
— Я из Курлянд*.
Розанов заговорил с Араповым о каких-то пустяках и, неожиданно обратясь к Соловейчику, спросил его по-польски:
— Вы давно в Москве?
— Już kilka mieś…[54] — начал было Нафтула Соловейчик, но спохватился и добавил: — Я совсем мало понимаю по-польски.
Розанов еще поддержал общий разговор, и у Соловейчика еще два раза вырвалось польское со? Русская же речь его была преисполнена полонизмов.
— Он из Бердичева или вообще из Заднепровской Украины, — сказал Розанов, прощаясь на крыльце с Араповым.
— Это вы почему думаете?
— По разговору.
— Разве он в Мйтаве не мог научиться по-польски?
— Нет, это польский жид.
— Э, полноте; ну а, наконец, польский и пусть будет польский: что нам до этого за дело? А вы вот меня с тем-то, с раскольником-то, сведите.
— Да постойте, я сам еще его не знаю: всего раз один видел. Вот, дайте срок, побываю, тогда и улажу как-нибудь.
— Позовите его к себе.
Доктор обещал на днях съездить к Андрияну Николаевичу и как-нибудь попросить его к себе.
— Нет-с, не на днях, а ступайте завтра, — настаивал Арапов.
— Ну ладно, ладно, поеду завтра, — ответил Розанов.
Трясясь от Лефортова до своей больницы, Розанов все ломал голову, что бы эта за птица такая этот либеральный Соловейчик.
А человек, которого Арапов называет Нафтулою Соловейчиком, и сам бы не ответил, что он такое за птица. Родился он в Бердичеве; до двух лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетаего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.
Тут жизнь отделенного члена бердичевской общины пошла скачками да прыжками. Во-первых, он излечился в военном госпитале от паршей и золотухи, потом совершил длинное путешествие на северо-восток, потом окрестился в православие, выучился читать, писать и спускать бабам за четвертаки натертые ртутью копейки. Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крестной матери и тридцать* из казначейства, поступил- в откупную контору, присмотрелся между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе. Здесь восточная чувственность, располагавшая теперь не копейками, натертыми ртутью, а почтенною тысячною суммою, свела его с черноокой гречанкой, с которою они, страшась ревнивых угроз прежнего ее любовника, за неимением заграничного паспорта, умчались в Гапсаль*. Счастливое лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе с значительным еще остатком украденной в откупе кассы, а с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа — поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят.
Человек, которого нынче называют Нафтулою Соловейчиком, закручинился.
Младая, но вероломная гречанка в шкатулке захватила и его перстни, и паспорт, и ничего не заплатила даже за квартиру.
Без паспорта и без гроша денег в кармане иерусалимский дворянин явился в древней русской столице и потерялся в ней, среди изобилия всего съестного, среди дребезги, трескотни, шума карет и сиплого голоса голодного разврата.
Первая мысль была еще раз окреститься и взять вспомоществование, но негде было достать еврейского паспорта, не из чего было сделать печати, даже русского паспорта приобресть не на что.
Да и что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть до второго пришествия.
А все-таки худо было бедному страннику, и бог весть, что бы он предпринял, если бы случай не столкнул его с Араповым.
Чуткое ухо еврея давно слышало о каких-то особенных людях; тонкое еврейское понимание тотчас связало эти слухи с одесской торговлей запрещенными газетами, и Нафтула Соловейчик, раскусив сразу Арапова, выдаивал у него четвертаки и вторил его словесам, выдавая себя за озлобленного представителя непризнанной нации.
«Черт их знает, знакомить ли их с Андрияном Николаевым?» — размышлял Розанов, вертясь из переулка в переулок.
«Все это как-то… нелепо очень… А впрочем, — приходило ему опять в голову, — что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетешь, а как знать, чего не знаешь. По началу конец точно виден, ну да и иначе бывает».
«Нет, поеду завтра к Андрияну Николаеву», — решил Розанов, рассчитываясь с извозчиком.
А случилось так, что решение это и не исполнилось.
Глава десятая Бахаревы в Москве
Розанов хотел побывать у Андрияна Николаева в конторе между своими утренними визитациями и обедом. Обойдя отделение и вымыв руки, он зашел домой, чтобы переменить платье и ехать к Введению, что в Барашах, но отворив свою дверь, изумился. На крайнем стульце его приемной комнаты сидел бахаревский казачок Гриша.