Несколько секунд она стояла, твердя себе, что Тэд оговорился. А потом, вскрикнув от страха, побежала через лужайку и по задней аллее к конюшне.
При ее появлении лошади заржали, а она кидалась от стойла к стойлу. Гермиона была на месте. Все лошади были на месте. Все, кроме Хана.
…Он сжег все. Сжег бумаги, конверт и фотографию. Сжег по очереди в камине кабинета на Итон-сквер. Методично и тщательно.
Письма Жан-Поля и командира Гари Крейга. Небрежную записку Жан-Поля, сообщившего Генри Смит-Кемпу: «Он говорит, что Крейг согласен за пять тысяч долларов. Сумма приемлемая, и наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Пожалуйста, сделайте все необходимое. Естественно, от имени вашей фирмы. У Крейга, насколько я понимаю, счета в банке нет, так что надо уплатить ему наличными. И, пожалуйста, объясните мисс Фортескью, что мной руководит только дружеское расположение. Никаких письменных подтверждений отцовства. Сам я в нем не сомневаюсь, но, к счастью, никаких доказательств для суда найти не удастся, если вы уладите это дело с обычным вашим тактом…»
Он прочел счета родильного дома. Он прочел единственное письмо самой Вайолет, посланное оттуда Генри Смит-Кемпу: «Будьте добры, сообщите мсье Жан-Полю де Шавиньи, что его дочь здорова и очень красива. Мне хотелось бы, чтобы он знал, что я назвала ее Элен. Я чувствовала, что ей следует носить французское имя. Он может больше ни о чем не тревожиться. Прошу, заверьте его, что больше я не напомню о себе и не стану злоупотреблять его щедростью…»
Гордое письмо. И свое обещание она сдержала. Конверт хранил еще только два документа: оплаченный счет цветочного магазина в Мэйфере и записку Жан-Поля, наспех нацарапанную в Париже. Все, что касается миссис Крейг, можно убрать в архив, и он благодарит мистера Смит-Кемпа за распорядительность и такт в этом щекотливом деле.
Одна умело использованная спичка — и все бумаги сгорели. Одна за другой. Деньги, как средство искупления вины; деньги, как средство избежать ответственности. Эдуард смотрел, как горят бумаги. Ему было стыдно за Жан-Поля, но негодования он не испытывал. Какое право у него было негодовать? Разве примерно тогда же услужливый мистер Смит-Кемп не заменил от имени Эдуарда деньгами ту любовь, которую он прежде обещал?
Когда последний лист распался пеплом, Эдуард поднялся с колен и отошел к стеклянной двери. За ней был балкон, с которого он в детстве снайперски стрелял по воображаемым врагам. А внизу виднелся сквер, где тогда в сарайчике хранилось снаряжение для противовоздушной обороны. Теперь там на залитой солнцем траве играли детишки, а няни в форме сидели на скамейках и болтали друг с другом. Дома напротив теперь не разделялись черным провалом. От прошлого не осталось ничего. Теперь там царили мир и благополучие. И духота городского лета.
Смятение было внутри его, война в его мозгу и сердце. Он замер, и вдруг словно два изображения на-ложились одно на другое. Он видел их одновременно: сквер в солнечном сиянии — и темный; он услышал гул самолетов, и гул этот слился с уличным шумом. Мир — но он видел, как с неба сыплются бомбы, такие серебряные в прожекторных лучах. Они падали с бредовой замедленностью, прицельные и сброшенные наугад — дистанционное уничтожение. Перед их взрывами тянулась долгая тишина, и взрыв, когда он раздавался, был беззвучен. Долгое медленное время, подумал он. Вся жизнь.
Дочь его брата. Он думал об Элен и об их детях. Его сознание функционировало с мучительной четкостью, рожденной шоком. Мысли были леденящими, точными и неумолимыми — серии образов, свод информации: сначала это, затем то. Этому механическому сознанию было ясно, предельно ясно, что сделать он может одно, и только одно. Уничтожить все улики. И молчать. Он подумал: «Элен не должна знать; наши дети не должны знать. Никогда».
На столике рядом с ним стояла коробочка. Он машинально взял ее в руки и так же машинально поставил на место, А сам думал: «Они никогда не узнают, а я никогда не забуду». Он повернулся и вышел из дома в изменившийся мир.
Он уже сел в «Астон-Мартин», включил мотор, поехал… и только тогда на него, сметая доводы рассудка, обрушилась боль с силой физического удара. Она рвала его сердце, она кромсала мозг. Ему предстало будущее, обезображенное необходимостью молчать. Ничего не произошло: его руки на рулевом колесе не дрожали, мотор работал ровно, в темном мире все еще сияло солнце.
Он обнаружил, что остановился у перекрестка. Перед ним улицу переходила молодая женщина с малышом в прогулочной коляске, белой в голубую полоску. Малыш был в желтом, женщина в зеленом. Малыш замахал ручонкой, женщина убыстрила шаг. Он видел их с величайшей ясностью — этих посторонних и чужих.
Он подумал: «Нам больше нельзя иметь детей» — и осознание этой мысли принесло с собой такую оглушительную боль, что он удивился, почему они ее не слышат — эта женщина и ее малыш. Он ожидал, что они обернутся, посмотрят на него.
Но, естественно, они не обернулись, а перешли улицу, не оглянувшись. Возможно, решение он принял как раз тогда. Женщина вкатила колясочку на противоположный тротуар, а он отпустил сцепление, поставил скорость и прибавил газу. Вперед на скоростное шоссе. Вон из города.
Между Лондоном к востоку и Оксфордом к западу протянулся прямой отрезок скоростного шоссе почти без машин. Там в десяти милях от Оксфорда он дал волю черному «Астон-Мартину». Музыка и скорость. Он нажал кнопку, и воздух претворился в Бетховена. «Семь багателей», опус 33, запись Шнабеля, ноябрь 1938 года. Ему запела призрачная музыка из прошлого.
Веселье и отчаяние; шок и решимость. Andante grazioso; quasi allegretto; scerzo — он прибавил скорость. Три часа. Он торопился… домой.
И увидел пространство, увидел ясно секунды за две до того, как оказался перед ним на самом изгибе плавного поворота. Пространство, сияющее и удивительно красивое, раскрывалось перед ним, сотворенное музыкой. Он увидел, узнал и лишь чуть удивился, что так поздно впервые увидел это место, которое было здесь всегда и ждало, чтобы он явился и сделал его своим. Такой свет и такое безмолвие в сердце музыки, подумал он. Не выход, а вход. И он слегка повернул рулевое колесо.
Страха он не испытывал. Вход был перед ним — тот, что он видел много раз, быть может, во сне, знакомый, а потому желанный. Тихий покой на расстоянии единого биения сердца, и один барьер — боль. Но такая быстрая боль в сравнении с той, которая иначе ждет его. И Элен.
Allegretto — музыка пошла юзом, и мир перевернулся. После удара стало темно и очень тихо. Его глаза залила кровь, и на миг ему почудилось, что он ослеп. Но тут же он понял, что вовсе нет, что стоит чуть повернуть голову… Он повернул ее, и его осенило крыло блистающего пространства. Последний судорожный вздох, и можно было перестать бороться.