— Мама, можно дядя Николя будет тоже нашим папой?
В дружбе с Николаем Александровичем Любовь Ивановну привлекала прежде всего его талантливость — за что был он ни взялся: писал ли картины, переводил ли Вальтера Скотта… И еще — порядочность неиспорченного человека. Она чувствовала, что нравится ему, возможно, даже очень, но он никогда не разрешал себе вольный жест, двусмысленное слово. Он был рыцарем в самом высоком смысле.
Разве что однажды изменил себе. Дети в саду играли в серсо, а она и Бестужев сидели на скамейке. Любовь Ивановна положила руку на спинку скамьи. Он вдруг припал горящей щекой к ее руке.
— Я сегодня перевел стихи Байрона, — сказал Бестужев и прочитал:
О только б огонь этих глаз целоватьЯ тысячи раз не устал бы желать…
Для нее теперь мир наполнился новым содержанием. «Душа отверзлась», как сказала Любовь Ивановна сама себе. До сей поры она уверена была, что иного чувства, чем сдержанное, остуженное рассудком чувству к мужу, у нее быть не может и не должно.
Лет пятнадцать тому назад морской офицер-холостяк Степовой, приехав на побывку в свое малороссийское имение, познакомился с дочерью соседа-помещика. Любе, как звали ее, было восемнадцать лет, и она только что возвратилась в отчий дом из Смольного монастыря, где воспитывалась.
Степовой зачастил к соседям, а затем заслал к ним сватов.
Люба была пятой дочкой довольно бедных родителей, и они посчитали подобный брак редкостной удачей. Степовой был состоятелен, успешно продвигался по службе. Любу не смутило, что жених на двадцать пять лет старше ее. Михаил Дмитриевич выглядел моложаво, его морского загара лицо было мужественным, ярко-синие глаза понравились Любе, как и немного забавная, но милая манера в речи к самым неожиданным словам прибавлять букву «ш».
Правда, Степовой был неласков, даже суров, но внимателен и добр. Улыбался он редко, но в таких случаях словно солнечный луч прорывался сквозь тучу и ложился на балтийскую сумрачную волну, лицо становилось привлекательным. Его любили — за справедливость, тактичность — и офицеры, и воспитанники.
— Мы с вами-ш заживем на славу-ш, — пообещал ей Степовой.
Он оказался прав, хотя, конечно, никакой любви у нее к Михаилу Гавриловичу не было — слишком все произошло скоропалительно. Они уехали в Кронштадт, и вскоре Люба призналась себе, что в брачной лотерее, пожалуй, вытащила счастливый билет.
Читая романы Ричардсона или Карамзина, Любовь Ивановна всегда недоверчиво относилась к сентиментальным рассказам о вдруг пробудившейся и затуманившей разум страсти, совершенно искренне осуждала подобное.
Но то, что сейчас пришло к ней, было, по ее убеждению, совсем иным — целомудренным и чистым. Любови Ивановне нравилось смотреть с балкона их квартиры, как шел по улице Николай Александрович: стройный, легкий, воплощение изящества.
Про себя Любовь Ивановна сравнивала его то с Байроном — продолговатое лицо, высокий лоб; то с Моцартом — нежная кожа, густые, светлые волосы, вьющиеся бакенбарды. Однажды у нее даже появилась мысль, что хорошо бы было обвить рукой его высокую шею. Но здесь же она устыдилась этой мысли, обозвала себя бессовестной.
В облике Бестужева удивительно сочетались молодая мужественность и артистичность.
И Николай Александрович все более привязывался к этому дому, и к его хозяйке, и к детям, которым стал давать начальное образование. Получив записку от Любови Ивановны, что «дети соскучились», он спешил к ним.
Теперь Николай Александрович даже удивлялся: да как же это в те далекие первые встречи не заметил он плавно-стремительную походку Любови Ивановны, ее длинные ресницы, какой-то особенный, теплый голос. Даже то, что с годами стан ее пополнел, шло ей.
Дома он пытался нарисовать ее, но ничего не получалось, в жизни она была несравненно лучше.
Чаще всего Николай Александрович видел ее в домашней одежде — ситцевом платье, сарафане. Как выразителен был полет ее рук, когда она поправляла прическу. А как хороша бывала Любовь Ивановна, когда пела мало-российские песни.
Они встречались урывками, от случая к случаю, и эти встречи становились все желаннее и мучительнее своей безысходностью. Надо было на людях, при детях сдерживать себя, не дай бог не выдать взглядом, разыгрывать уравновешенность «добрых знакомых», спокойных друзей.
Они отводили душу в мимолетных прикосновениях руки, в письмах. Он присылал их и во время заграничных плаваний, сначала домой, потом через сестру Елену — ее он посвятил в свою тайну. Письма становились все нежнее и исступленнее. «Никого и никогда на свете я больше не полюблю», — писал он. «Как жаль, что мы не встретились 15 лет назад», — писала она. Их окончательное сближение стало неизбежным.
Чем дальше, тем невыносимее была ложь. Даже умолчание оборачивалось обманом. Да и человеком Михаил Гаврилыч был таким, которого обманывать грех. Она, когда только могла, говорила правду. Что слушала Бестужева в музее — гидом, что он подарил ей свой напечатанный рассказ, что была у его матушки. Но все равно, это была полуправда, и Люба решила во всем признаться мужу, может быть, он найдет выход из создавшегося положения.
Разговор произошел в столовой, после того как дети легли спать.
Ничто как будто не предвещало бури. Важно стоял темный дубовый буфет с вырезанными на дверцах связками дичи, вниз головами. Висели на стенах две большие картины морского боя, а между ними — барометр, давний подарок сослуживцев. Степовые уже встали из-за стола, и вот тогда-то Любовь Ивановна призналась мужу в своих чувствах к Бестужеву.
— Я глубоко уважаю вас, — сказала она, нервно сжимая пальцы рук, — благодарна за то, что вы сделали и делаете для меня, но не властна над собой. У меня нет сил дальше притворствовать…
В обществе утвердилось мнение, что последним узнает о романах жены муж. Нет, генерал подозревал об увлечении своей жены давно и, может быть, раньше всех. Повязка с глаз его упала, пожалуй, после получения того злополучного письма из Голландии.
Они завтракали, когда слуга принес на подносе это письмо. Любовь Ивановна покраснела и хотела не читать его сейчас.
— От кого это? — спросил он.
— От Бестужева, — стараясь не выдать свое волнение, но густо покраснев, ответила она. Еще не научилась лгать.
Генерал промолчал.
Любовь Ивановна распечатала письмо, пробежала его глазами:
— Скучает по нас… Описывает свои впечатления… Но будет там не менее года…
Он тогда решил, что это краткая блажь в кронштадтской скуке.
А потом начали приходить подметные письма. Михаил Гаврилович не говорил о них жене, однако, порадовался, когда Бестужева перевели на службу в Петербург. Жена ему сообщала, что Бестужев там слушал лекции в Горном корпусе, в Медико-хирургической академии, университете, бывал в обсерватории, тщательно изучал английский язык. Любовь Ивановна даже привезла как-то мужу опубликованную статью Бестужева по истории российского флота.
Сейчас она сказала, словно с кручи бросилась:
— Мы любим друг друга!
Михаил Гаврилович без удивления выслушал это и спросил в упор о том, что уже не один год сидело в нем занозой:
— Значит, вы мне изменяли-ш?..
Не дождавшись ответа, быть может, единственный раз в жизни, утратил власть над собой.
— Хороша-ш благодарность за все-ш! — выкрикнул он гневно, сорвал барометр и с такой силой запустил его в стену, что брызнули стекло и металл.
Запершись затем в своем кабинете, генерал долго ходил из угла в угол. Вспышки своей он устыдился — при чем тут бедный барометр? Но ведь разваливалась вся жизнь, вот так, на части, и ее невозможно собрать.
Что же делать? Вызвать соперника на дуэль? Смешно и нелепо. Слишком различно их положение в обществе. Начать бракоразводный процесс через Синод? Михаил Гаврилович представил себе, как стоит перед старцами из консистории, а они ворошат его белье, задают любопытствующие вопросы, вызывают на очные ставки с Бестужевым. Стряпчие годами станут разорять его. Да и не сможет он доказать прелюбодеяние, а значит, и не получит развод, только опозорит седую голову на весь флот.
Может быть, уйти в отставку, уехать в свою деревню? Или отправить ее с детьми к родителям? Или за границу на долгий срок?
Все это казалось полумерами. Мозг сверлила мысль: «Моя ли дочь Софочка?.. Ерунда!» — отшвыривал это подозрение.
Но бессилен был перед ее признанием.
Жалкий финиш…
* * *
Ветер усилился, и Николай Александрович с большим усилием преодолевал его. По сторонам санной дороги едва заметно проступали вехи. Где-то впереди звонили сторожевые колокола. Временами приходилось перебираться по деревянным мосткам, брошенным через полыньи.