Она ни о чем не спрашивает, не откликается, просто с ожиданием дышит в нее.
Я на всякий случай интересуюсь:
– Лидия, это ты? Не молчи!
– Это я…
– Тогда – здравствуй!
– Привет…
Голос у нее такой, словно говорит она не из города, а по крайней мере с Луны.
Между нами – тысячи миль.
Тысячи километров, тысячи жизней, тысячи световых лет.
Их не преодолеть.
На меня тем не менее давит родительский долг.
– Лидия, – строгим тоном говорю я. – Рассказывай: как ты живешь?
– Я живу хорошо, – после паузы отвечает Лидия.
– Как у тебя в школе?
– В школе у меня все в порядке.
– Ты не забываешь, что это выпускной класс?
– Нет, не забываю, – расслабленно, как из нирваны, ответствует Лидия.
– А дома у вас как?
– Дома – так же…
– Может быть, тебе что-нибудь нужно?
– Пока ничего…
Затем она, в свою очередь, спрашивает:
– А как живешь ты?
И я отвечаю, что живу вроде нормально.
– Как твоя работа?
– Работа моя – идет.
– Что ты переводишь сейчас?
– Джейкобс Хоффер «Области риска».
– Интересная книга?
– Ну да…
– Надо будет как-нибудь почитать…
Вот такой у нас получается разговор.
Я стою на обочине, сжимая сотовый телефон, и мимо меня со свистом проносятся десятки машин.
Куда они все торопятся?
Куда так летят?
Я, вероятно, отпечатываюсь у водителей пятнышком на сетчатке глаза.
До меня никому дела нет.
Аля замечает, что у меня сейчас не лицо, а воплощенная скорбь.
– Ты как будто сожалеешь о мире, который недостаточно хорош для тебя.
– Так оно и есть, – подтверждаю я. – Правда, это не моя вина, и уж тем более – не его.
– А чья? – интересуется Аля.
– Не знаю… Наверное, здесь вообще ничьей вины нет…
День сегодня опять солнечный, теплый. Мы вылавливаем просвет и вписываемся в поток транспорта на шоссе. Проваливается назад ограда из ячеистой сетки, за ней – бронзовый, тусклый, тяжеловесный слиток Константиновского дворца. Должен признаться, что я был к Але несправедлив. Ездит она прилично: не нервничает, не дергается, не переживает по пустякам, не обращает внимания на всякие дорожные неурядицы, только, на мой взгляд, чересчур следует правилам, даже в тех случаях, когда без этого можно было бы обойтись. Вот и сейчас я вижу, что пристраивается за нами какой-то громоздкий фургон и сразу же, как безумный, начинает включать и выключать фары.
Меня это слегка раздражает.
– Зачем это он?
– Хочет, чтобы я прибавила скорость, – спокойно объясняет ситуацию Аля.
– Ну так прибавь.
– Положено шестьдесят, я и иду шестьдесят.
– А почему не обгонит?
– Здесь запрещается, видишь – двойная разделительная полоса…
Шоссе немного изгибается влево, и обнаруживается, что за фургоном уже выстроился приличный хвост. Десятка четыре машин тащатся, плотно упираясь друг в друга, и я представляю, как матерятся водители, вынужденные из-за нас еле-еле ползти.
К счастью, это быстро заканчивается. Мы сворачиваем к Александрии и припарковываемся в переулке, тянущемся параллельно шоссе. Здесь Аля оказывается в своей стихии. У нее дар устной речи, как я это однажды определил. Она никогда не задумывается над тем, что сказать. Слова в ней кипят, молчать Але просто физически тяжело. В этом смысле с ней очень удобно: утром задашь вопрос – Аля до вечера на него отвечает. Идешь, о чем-нибудь размышляешь – Аля себе журчит. Причем это нисколько не утомительно: голос у нее музыкальный, «мяукающий», как она сама говорит. Есть в нем какая-то прозрачная чистота. Как-то она выступала на радио и рассказывала потом, что женщина-оператор буквально руки заламывала: Какой тембр!.. Какой тембр!..
Наверное, Аля могла бы стать медиазвездой, одной из тех ярких бабочек, что порхают по всем телевизионным каналам. С ее внешностью и с ее умением говорить.
Правда, тогда она была бы совершенно иной.
А так я узнаю, что сначала эти земли принадлежали Александру Меншикову, который начал возводить здесь дворец Монкураж. Правда, возвести не успел: кончилось время Петра – кончилось время царского денщика. При Анне Иоанновне, которая обожала охоту, сюда специально привозили зайцев, оленей и кабанов, чтобы императрица могла в них стрелять. Такие у нее были неприхотливые вкусы. Впрочем, данный обычай продержался аж до генеральных секретарей. Потом это все постепенно приходило в упадок, разрушалось, подергивалось забвением, поскольку летняя резиденция императоров разместилась в Царском Селе, и лишь при Николае I, который подарил это поместье Александре Федоровне, жене, оно приобрело нынешний вид.
Аля не умолкает ни на секунду. Она показывает мне Готическую капеллу, внешне слегка похожую на знаменитый Парижский собор, дворец Коттедж, напоминающий, если честно, строения нынешних новых русских, Хрустальную колонну, сияющую молочной голубизной, далее – здание Караулки со львами, Фермерский дворец, Адмиральский дом… Голос ее так и звенит. Мы гуляем по жухлому потрескивающему золоту опавшей листвы, парк прозрачен, стволы деревьев черны, солнце светит откуда-то со стороны, и мне кажется, что все это – декорации, вылепленные из снов. Они существуют, только пока Аля о них рассказывает. А если прийти сюда без нее, без мистического проводника, без провидицы, без экскурсовода по сновидениям, то обнаружишь лишь тлен, нагромождения кирпича, пустоту, блеклое эхо прошлого, едва-едва проступающего из небытия.
В заключение Аля обнаруживает старушку, разложившую на лотке вязаные варежки и шарфы. Тут уж я сделать ничего не могу. Если Аля видит где-то старушку, продающую хоть глиняные свистульки, хоть тапочки, хоть сельдерей, она это у нее немедленно покупает.
– Знаешь, которые ходят по вагонам метро, я им никогда не подам. Они, по-моему, зарабатывают больше меня. А тут гляди, – какие варежки, шарф!..
Она колеблется только между парой из синей шерсти, отороченных по запястью яркой красной каймой, или, напротив, парой из красной шерсти, где кайма имеет, соответственно, синий цвет.
В конце концов берет и те и другие.
А потом еще – шарф, где смешным домотканым крестиком вышиты куры и петухи.
– Дай вам бог счастья, деточки!.. – говорит старушка.
Аля просто сияет. Я чуть ли не силой, взяв под руку, увожу ее от лотка. Одну пару варежек она тут же натягивает, не в силах преодолеть соблазн, и поднимает ладони, любуясь, как вспыхивает на солнце шерсть.
– У меня уже целая коллекция, – радостно сообщает она. – Можно будет со временем открыть музей… Ну посмотри, посмотри, какая чудная красота!..
Я замечаю, что вообще-то есть в этом глубокий культурологический смысл. Она не просто купила варежки, которые в действительности ей ни к чему, она тем самым способствует архивированию традиционных производственных технологий. Европейский союз, например, поддерживает дотациями своих фермеров вовсе не потому, что европейцам так уж необходимы собственные мясо и хлеб – все это можно было бы дешевле приобрести в Аргентине; здесь цель стратегическая: должны быть люди, владеющие архаическими ремеслами, умеющие сажать пшеницу, морковь, вязать варежки, тачать сапоги, чтобы в случае цивилизационного коллапса, вероятность которого невелика, но все же отличается от нуля, эти технологии можно было бы развернуть. Иначе навыки будут утрачены. Их не восстановишь потом ни за какие деньги… Я рассказываю ей, что в перестройку, поразительная эпоха, я жил тогда на краю города, фактически у черты, и вот когда из магазинов, ты помнишь, наверное, исчезло решительно все, даже кильку в томате, консервы эти ужасные, нельзя было купить, то вдруг все луга, этак километров на пять вокруг, были мгновенно засажены картошкой, морковью, огурцами, капустой. Целыми мешками тащили домой. Но это старшее поколение, которое еще помнило эпоху ручного труда. Сейчас таких людей уже почти нет…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});