сороковым. А был я первым.
Я остался у них. И прожил три года — я еще вернусь к этому. А правда такова: бесконечно многим обязан я этим людям. Между тем жизнь меня так закрутила, что никому из них не успел я вернуть долга. Более того, ту, перед которой был в самом большом долгу, оставил без поддержки, в горе и муках. А ведь она первая научила меня, чем может быть верная и чистая любовь. Никакая другая женщина за всю мою отнюдь не короткую жизнь не смогла подарить мне столько сердечной доброты, сколько подарила Марианна.
А я отблагодарил ее хуже некуда.
Когда пришлось и когда было велено мне бежать из города и из страны (поскольку на сей раз не миновала бы меня смертная казнь за ликвидацию шпика и провокатора, из-за которого несколько достойных людей отправились прямехонько в сырую землю), она, Марианна, не возразила ни единым словом. Истинная правда. Набросилась с кулаками, кричала и плакала — раньше, когда я признался ей, что сам, добровольно напросился на эту черную работу. В тот час она рыдала, как над гробом, а я слишком поздно понял, что, убивая провокатора, убиваю и нас. Однако когда все свершилось и я знал, что опознан, когда уже печатались объявления о розыске, Марианна не остановила меня ни единым словом. Она говорила: все будет хорошо. Она говорила: скоро мы снова будем вместе. И лгала так до самой последней минуты прощания.
Я ничего не знаю наверняка. Никогда уже не дознаюсь правды. Но убежден: Марианна уже тогда должна была знать, что ждет ребенка. Но скрыла это, чтобы я не пытался остаться или вернуться преждевременно.
Вот почему лишь через тридцать с лишним лет от совсем другой Марианны Костецкой я узнал, что в Освенциме (в 1943 году) погибла внебрачная дочь Марианны, дочь по имени Янина, что могло и даже должно было означать, что отца этой девушки звали Яном.
Узнал я также, что Янина Костецкая была весьма набожна и мечтала о паломничестве к святым местам. Очевидно, с превеликим рвением блюла она верность десяти заповедям. А что, например, думала о четвертой, повелевающей: чти отца своего?
Никто мне не ответит. Родителей и братьев Марианны война смела с лица земли еще раньше Янины.
А с самой Марианной я встретился слишком поздно, впрочем, и разыскивать ее начал поздновато. Я уже говорил, что нашел ее в небольшом городе центральной Польши под совсем другой фамилией и за кладбищенской оградой.
Человек, который усердно заикался над гробом гражданки Марианны Фальской, урожденной Костецкой, скончавшейся после непродолжительной, но тяжелой болезни, сказал, что жила она долго и счастливо. Этот пучеглазый истукан, вколоченный в черный костюм, говорил также собравшимся, что их покинул энергичный, беззаветно преданный делу товарищ, являвший собой образец гражданина и патриота, хорошая жена и мать. И в эту минуту я возненавидел тех, кто стоял у гроба Марианны и оплакивал ее, ибо сразу же и полностью поверил, что она действительно была для них хорошей женой и матерью.
Вскоре после ее похорон я привел в свой дом Тадека. Мы оба не знали, продлится ли это час, неделю или месяц, но я решил стоять насмерть. Мы достаточно попортили друг другу крови, особенно в первый, самый трудный год. Теперь, впрочем с недавних пор, каждый из нас снова идет своим путем. У Тадека жена, ребенок, работа — и это хорошо. Только маловато там осталось места для меня. Но мы достаточно долго прожили под одной крышей, и я утверждаю: это дело выиграно мною безусловно.
А ведь начинали-то с самого дна.
И прошло также немало лет, прежде чем Тадек уже вполне окрепшим, зрелым голосом осведомился, чего ради, собственно, я принял участие в его судьбе. Какой руководствовался идеей и какой корыстью?
Не помню, было ли это ранней весной или осенью. Помнится, Тадек уже учился на первом курсе, по стеклу барабанил холодный дождь, а огни и ветки деревьев перед домом трепетали на пронизывающем ветру.
Тадек задал свой вопрос словно бы полушутя, однако первым попавшимся ответом не удовлетворился. Когда я начал объяснять, что тратился на него с дальним прицелом, в надежде обеспечить себя на склоне лет кормильцем, который бы крутился возле меня и был бы отрадой моей старости, он повторил вопрос уже вполне серьезно. Мне еще было неясно, чего Тадек хочет и какой правды от меня ждет. Но я понял: надо попытаться ответить.
— Погоди, — ответил я ему и себе. — Тут надо подумать.
Он ждал. Сидел под лампой у стола, над учебниками и конспектами. Я, если не ошибаюсь, только что вернулся с вечерней смены, подогрел свой ужин и уселся почитать газету. Тут он и задал свой вопрос, а я встал и подошел к окну, чтобы выиграть время. Исподволь нарастал страх и унизительно-тревожное опасение, что не найти мне простой правды, достаточно убедительной для нас обоих. Однако ему требовалась именно она, и я понимал, что должен докопаться в своей душе до исходного повода, до той первопричины, которая побудила меня на пятьдесят пятом году жизни взять под опеку прямо из зала суда двенадцатилетнего, спекулировавшего билетами в кино проходимца с будущим матерого бандюги.
Я был тогда заседателем. Слушалось грязное и нудное дело группы малолеток, мелких воришек и взломщиков, которых посылал на охоту их шеф и наставник, уже тридцатилетний спец по такого рода эскападам, отвратительно наглый альфонс. Он бы вышел сухим из воды, если бы эти щенки не раскололись так позорно и быстро. Наперебой сыпали они своего главаря, а особенно два его собственных племянника, которые сваливали все свои грехи на доброго дядюшку и на остальных участников этой, как видно, слабовато натасканной и скверно подобранной шайки. И лишь один из них, самый маленький, рыжеватый двенадцатилетний заморыш, отвечал на вопросы не подлизываясь, не хныкая и не выкручиваясь по-дурацки. Он сообщил также для протокола (причем не без гордости) свои данные: мать умерла, отец осужден на пожизненное заключение, сам он проживает у тетки. Услыхав фамилию этой женщины, судья только покачал головой. Она неоднократно привлекалась за подпольную торговлю спиртными напитками и сводничество.
Тогда я был начинающим заседателем и еще не свыкся со всем этим вверяемым нашей чести и совести ничтожным и злосчастным дерьмом, которое выгребали на зеленое сукно судейского стола под сенью государственного герба. Хоть мне довелось повидать и испробовать на своем веку много такого, что и не снилось никому в этом зале, именно к тому времени я стал забывать плохое. Я