с надеждой.
Она пришла два дня спустя, точно, как условились, минута в минуту. Была спокойна и куда менее привлекательна, чем тогда, летом. Она смотрела настороженно, когда мы усаживались друг против друга, и я мысленно пожалел Тадека, дожидавшегося окончания этого долгого разговора. Признаюсь: меня самого глубоко затронул этот его страх. Я почему-то тянул, не в силах вымолвить первого слова, принялся заваривать уже заваренный чай, суетился глупо и неуклюже. А она просто и скромно дожидалась меня.
Наконец я спросил, что она хочет знать. Назвал ее уважительно «пани», а руки не слушались, когда расставлял на столе стаканы с чаем. Стекло звенело, сахар рассыпался по скатерти. Она сама сгребла его в узкую ладонь. Попросила не называть ее «пани», а потом чистым своим голосом добавила, что пришла, чтобы услышать все, что я могу сказать о Тадеке.
— Все? — спросил я.
— Все и с самого начала, — подтвердила она, и в голосе ее не было ни боли, ни страха.
— Ладно, — сказал я. — Пусть будет все и с самого начала.
Я начал с места в карьер и как ножом по сердцу: сын преждевременно умершей алкоголички и человека, приговоренного к пожизненному заключению. Воришка с предместья, адъютант главаря шайки, обучавшийся срывать засовы и бесшумно выдавливать оконные стекла, четыре года (с восьми до двенадцати лет) был на иждивении у тетки, неоднократно привлекавшейся за подпольную торговлю водкой и сводничество.
Я смотрел ей прямо в лицо. И хорошо видел: потупилась, внутренне сжалась от боли, хоть и очень ловко это скрывала, только еще не знал — то ли это было во вред Тадеку, то ли Барбаре внушает жалость и страх несчастное детство парнишки. Я продолжал рубить с плеча: о судебном процессе, о его непокорстве на допросах и о том, что ему одному из всей банды опытный судья пророчил будущее кандидата в матерые преступники. Сослался также на другого заседателя — зазнайку, который уверял смеясь, что я еще наплачусь из-за своей глупой филантропии.
Раз уж захотелось девушке узнать правду, я потчевал ею щедро, насколько хватило памяти. Ибо тот мордастый, полнокровный и неглупый заседатель вовсе не так уж ошибался. Взял я к себе этого рыжего разбойничка на жительство и полное довольствие и особенно в первый вместе с ним прожитый год не раз проливал слезу над своей отцовской долей. И за этот немалый срок, случалось, ненавидел этого твердокаменного мальчишку до боли сердечной, и только гордыня да желание поступать наперекор двум судейским не позволяли мне прогнать его в три шеи.
— Да будет тебе известно, девушка, — говорил я, не глядя на нее, весь обращенный к тому омерзительно тяжкому времени, — что этот негодяй обделывал свои воровские делишки отнюдь не нахально. Артачился он две или три недели, а потом очень быстро и ловко научился темнить и прикидываться, точно завзятый святоша.
Я говорил правду. Первые дни все шло так, как я и предполагал. Неделю или две, возвращаясь домой из типографии, я, как идиот, загадывал по вывескам, номерам трамваев и такси, застану ли еще этого фрукта, или он вернется только к ужину, благоухая сивухой и табачищем, стреляя бесстыжими глазенками, или же попросту увижу лишь пустой гардероб, вычищенные до дна ящики комода и кучу дерьма посреди стола вместо прощального письма.
Но потом вдруг он успокоился, притих. Начал благодарить и просить, не провоцировал никаких скандалов. Тогда же удалось мне пристроить его в школу по соседству. Пришлось переростку усесться за одну парту с мальцами, но он, невзрачный заморыш, не бросался среди них в глаза. Начал его кормить сверх нормы. Справил чистую одежонку, сводил в баню, остриг завшивленные рыжие патлы, а также, строго взыскивая, приучал к разным мудреным для него вещам: мыть ноги, шею, уши и чистить зубы, чтобы в классе его не раскусили и не взяли бы сразу же в оборот.
И все же я недооценил Тадека. Он стал ходить в школу весьма аккуратно и, пожалуй, даже кое-что усваивал, поскольку директор (единственный человек в школе, знавший, кем на самом деле был Тадек Рыбарский) раза два сообщал мне, что перековка идет на удивление успешно.
Но мы оба недооценили способностей Тадека. Я жил тогда с ним в развалюхе, от которой еще несло довоенной нищетой, в одной комнате — вход прямо с улицы — и с одним нужником на четыре квартиры. Вокруг — рукой подать — самые поганые шалманы да забегаловки, полно гулящих девиц, старых, истасканных и спившихся еще во время войны. Хватало здесь также мастеров по всякого рода художествам — от ограбления мелких киосков до орудовавших в центре города медвежатников и специалистов по шикарным комиссионкам. Следовательно, у Тадека были огромные возможности расширить свой кругозор, а делал он это осторожно и с умом, блюдя собственную пользу.
Ему понравилось у меня. У него была своя хата и полный пансион, комната пустовала с утра до вечера. А когда я работал в вечерней смене, Тадек мог заниматься чем душа пожелает — к примеру, стоять на стреме или же сдавать комнату парочкам, чему издавна обучала его тетка, родная сестра матери.
Только однажды он дал маху. Услышал, что еще и до его появления в школе случались мелкие кражи. Ну и решил придать размах этому еще слабо поставленному делу, а главное, смекнул, что кабинет наглядных пособий — самое подходящее для выгодного «скачка» место, на которое следовало бы навести спецов: два микроскопа, еще кое-что — всего на несколько тысчонок.
Я еще толком не догадывался, что Тадек попросту пережидает, притаившись до поры до времени, но уже почувствовал какой-то подвох. Чересчур уж безмятежно и красиво развивалась наша идиллия. Я старался держать ухо востро, но этот пройдоха умел великолепно прикидываться. Он рассуждал вполне резонно: у меня ему было в десять раз лучше, чем в промозглой и завшивленной норе у тетки. Тадек катался как сыр в масле, пользовался полнейшей свободой, а главное — у него тут было железное алиби: ведь он жил у своего опекуна, назначенного ему самим высоким судом. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу даже, что не одна корысть заставляла его держать себя в руках и таиться.
Мы уже начинали с грехом пополам ладить. Ему очень полюбились рассказы о море и войне — о конвоях и битвах на Атлантике, об Оксивье, африканцах и «Белой звезде», всяческие были и небылицы из летописей долгих моих скитаний.
К тому же он начал помаленьку привыкать если не ко мне, то наверняка к своему вольготному, сытому житью и к теплому свитеру, прикрывавшему его тщедушную плоть.
Однако он