Обратный путь уже совершали не десятеро, а целых два десятка всадников, потому что Георгий Граку не только сам сел на коня, но и уговорил всех молодых конюхов уйти к Котовскому. Они ведь давно шептались между собой, давно сговаривались.
И вот они скакали по глухим, спящим дорогам. Они угнали за Днестр с полсотни коней. И каких! Конюхи с гордостью приводили их родословные, перечисляли их рекорды, призы, показывали аттестаты, отмечали статьи: развитие мускулатуры, крепость сухожилий, удлиненность бабок… Тут были кони всех мастей: и серые в гречке, и соловые, и игрение, и каждым конем можно было залюбоваться.
Весь отряд был взволнован. Несколько дней только и разговору было, что об этих конях. Когда Котовский посадил на них лучших и достойных, все поняли, что именно их, этих славных коней, не хватало для вящей славы и гордости отряда. И Котовский сказал:
— Дорогие друзья мои! Берегите коней! Любите их, лелейте их, а они отплатят вам сторицею, и придет время — сберегут вас в бою!
Как пахла трава в эти июньские полдни! Как дышали горячей грудью степные просторы! На солнцепеке раскалялась земля, горячий ветер поднимал пыль на далекой дороге. Степь пела, стрекотала, а сады замирали в истоме. Небо полыхало и вскипало пеной облаков.
Кони стояли понуро и обмахивались хвостами, отгоняя слепней, садившихся на живот. Мошкара лезла в глаза, заставляла непрерывно мотать головой.
И люди тоже томились. Все искали тени. Кто спал, раскинув в стороны руки и ноги, кто занимался починкой.
Бессарабцы напевали вполголоса, вспоминая о родине, о тихом Пруте, о кислой брынзе, о волах, тянувших бороны, об отарах глазастых овец, длинношерстых, пугливых. Еще они пели о тоске, которая сжимает их сердце, о такой близкой и такой далекой родине:
Дни ли длинные настали,Провожу я их в печали.Дни ли снова коротки,Сохну, чахну от тоски.
Услышав знакомый напев и напомнившие далекие годы слова невеселой песни, Котовский подошел поближе, уселся вместе с конниками на завалинке. Ведь эту самую песню пела Мариула! Это было в Кокорозене, когда он учился в сельскохозяйственной школе…
— Хорошая песня! — вздохнул Котовский. — А ну-ка, споем еще раз! — и стал тоже подтягивать.
И снова полились протяжные звуки молдавской дойны.
Кончилась дойна. Но все сидели и слушали, как плещет волна, как шумит камыш, как перекликаются птицы. Была удивительная тишина. Медленно плыли по небу перистые облака. Веяло речной прохладой.
6
Командир сидел у окна. Тень падала на него от грушевого дерева. В комнате жужжали мухи. Перед командиром лежала фуражка, наполненная черешней: Марков позаботился.
Обычно мысли Котовского были заняты будущим, завтрашним днем. Но сегодня как-то вдруг нахлынули на него воспоминания. Может, потому, что он направил по разным делам в Одессу Михаила Нягу и теперь ждал его возвращения?
И вот вспомнились ему одесские друзья… Где-то они все? Разбрелись по белу свету каждый по своему пути.
Самойлова отозвали в Москву.
Вася и Михаил ушли в армию. Может быть, они сейчас на Кавказе гонят с нашей земли интервентов? Или там, на Урале, нещадно бьют колчаковские армии?
Самуил остался в Одессе.
Нет больше милого старика, хозяина одесской молочной «Неаполь»… Он убит во время уличных боев при освобождении Одессы. Нет больше секретаря губкома Смирнова… И Жанна Лябурб не улыбнется больше своей приветливой улыбкой…
Солнце палит. Тень от грушевого дерева переползла на другое окно, и черешни в фуражке стали теплыми на припеке.
Вдруг Котовский увидел вдали облачко пыли. Конечно, это он! Няга мчит во весь опор на своем быстроногом Мальчике!
— Большие новости! — кричит он, осаживая коня перед самым окошком. Хорошие новости!
А через минуту уже появляется в комнате, сияющий, счастливый; черные глаза, опушенные девичьими длинными ресницами, полны ликования. И не потому даже, что новости хороши, это само по себе, а потому, что все его радует в жизни, потому что он влюблен в небо, в деревья, обожает своего коня и гордится дружбой с Котовским.
— Вот, — говорит Няга, — я привез пакет. Большой пакет, наверно, много чего написано!
Новости на самом деле большие: Котовскому поручают формирование пехотной бригады, в бригаду войдут 400, 401, 402-й стрелковые полки, бригада будет включена в 45-ю дивизию, бывший конный отряд Котовского образует в бригаде кавалерийский дивизион.
— Отлично! — поднимается с места Котовский.
И оттого, что он встал во весь свои богатырский рост, в своих ярко-красных галифе, еще больше увеличивающих его объем, со своими сильными, большими руками, так и играющими бицепсами, в комнатушке сразу стало тесно.
— Отлично! — повторил Котовский, перечитывая приказ. — Значит, стали бригадой. А ты, Няга, будешь командиром кавалерийского дивизиона!
Раздумий как не бывало! Раздумья как ветром снесло! Котовский направился к колодцу, облил голову ледяной, колодезной водой.
— Красота! — фыркал он. — З-замечательно! Поздравляю тебя, товарищ командир кавдивизиона!
Но затем грустно взглянул в сторону Днестра. Солнце все еще сильно припекало. Кусты акации никли темными листьями. Короткие тени не давали прохлады.
— Значит, опять Деникин? Опять заговор? Опять фронт и большая война?
— Война, товарищ комбриг. Очень серьезная война!
— Комбриг… А все-таки это большая ответственность — быть комбригом. Ты только вдумайся в это слово, Няга: комбриг! Это ведь совсем иначе звучит, чем командир отряда!
— Я так считаю: самый высокий чин — быть Котовским! — горячо и от всей души воскликнул Няга.
— Ты всегда меня расхваливаешь, как цыган на ярмарке, — остановил его Котовский.
Няга считал, что он прав, но спорить с комбригом не решился.
— В Одессе говорили, — вспомнил он еще одну новость, — Деникин занял Екатеринослав.
— А Махно?
— По-прежнему разбойничает. Да! Чуть не забыл! Петлюра занял Каменец-Подольск!
— Закружилось воронье! А ведь немного бы — и Бессарабия была бы наша!.. Где будет штаб дивизии?
— В Раздельной. Там же артиллерийский склад. Товарищ комбриг, дрогнувшим голосом добавил Няга, — что я хочу спросить… Неужели они думают… неужели надеются победить революцию? Никогда им не победить революцию!
Было душно. Они сели на ступеньку крыльца. Здесь немного обдувало ветерком. Под крыльцом бил блох зубами прижившийся к дому пес, старый, лохматый, со свалявшейся шерстью. Двор, поросший мелкой травой, был пуст хоть шаром покати. Только у сарая валялась сломанная телега без колес и оглобель. Чувствовалось, что хозяев в доме нет.
Женщина с загорелым лицом прошла с ведрами к колодцу. Белые икры сверкали из-под домотканого подола. Женщина гремела ведрами и не замечала, что черпает воздух, заглядевшись на рослых кавалеристов. Няга сразу же заметил это. Быстро приблизился к колодцу и набрал ей воды:
— Что, красавица, мужа-то нет, наверное?
— Мужа-то? — переспросила женщина.
— Воюет, поди, где-нибудь?
— Убили, — ответила женщина и отвернулась.
— Экое горе! Да оно, пожалуй, и не удивительно: война.
Женщина подумала и добавила:
— Первый-то был — убили белые, второго нашла — убили красные…
— Что делать, — вздохнул Няга, — время такое. Подожди, отвоюем — и тогда выбирай любого, расти с ним детей и живи до глубокой старости.
— Дождешься! — ответила женщина, теребя платок.
Няга не нашелся, что ответить. Что можно было ей сказать? Разве ей одной горе мыкать? И она ушла, покачивая полными ведрами, а Няга все смотрел ей вслед. Жалко ему было женщину, жалко ее одиночества.
Затем Няга снова подошел к крыльцу. Котовский сосредоточенно склонился над планшеткой и записывал. Он уже расставлял силы, намечал назначения. Няга молча наблюдал, как быстро ходит у него карандаш, как командир причмокивает и снова заносит в записную книжку цифры, имена…
Одиннадцатая глава
1
Прискакал в Раздельную, в штаб дивизии, залитый кровью парнишка из села Долгое, прискакал и свалился с седла без памяти. Отходили его. Приоткрыл он мутные глаза, успел только сказать:
— Батьки на огородах… окопы роют… Гаврилу Семеновича, председателя… кончили…
Вздохнул и умер. Молоденький еще был, дет двадцати четырех, голубоглазый…
В богатом селе Долгом жило много старообрядцев. Хаты у них были построены просторные, ворота окованы железом. Народ все рослый, здоровый, а в погребах еще с шестнадцатого года винтовки да пулеметы понапрятаны.
И хотя носили они благочестивые бороды и осеняли себя крестным знамением, хотя было в их священных книгах написано: «Возлюби ближнего, как самого себя», — душила их едкая ненависть к Советской власти. Долговская молодежь ушла в Красную Армию, а старшее поколение тянуло назад, к прежним порядкам. Дай им волю, они бы собственными руками передушили всех комбедчиков, незаможников, а батраков опять впрягли бы в кабалу.