— Я — красноармеец. Я сам стрелял по контрреволюции. Можно меня перед строем расстрелять?
— Кого расстрелять? Откуда ты такое выдумал? Чудишь ты, малый! Ты лучше объясни, чего ты хочешь?
Тогда Белоусов и вовсе успокоился. И высказал заветное желание:
— Припиши, командир, к Няге, в кавалерию. Ездить я горазд.
Котовский посмотрел ему в душу, все беспокойные мысли его прочитал. Стоял Белоусов перед ним, а Котовский читал его, как раскрытую книгу, и все светлел его взор. Понял, что для Ивана Белоусова решается сейчас вопрос жизни. Понял горечь его, понял, почему говорит он так прерывисто. Все понял.
— Каждый решает свою судьбу, — взволнованно сказал Котовский. — Жизнь — не расписание поездов. Мы знаем революционеров, вышедших из чуждых классов. Мы чтим их. И возьмем другое: если весьма ответственный гражданин вырастит по нерадивости дрянного сынка, разве будем мы укрывать такого сынка папочкиным авторитетом? Да мы и отца-то притянем к ответу: как ты мог, ответственный папаша, вырастить такого молодчика?
— Гм-м, — издал неопределенный звук Иван Белоусов, напряженно слушавший командира.
— Звать тебя как?
— Звать Иваном. Уважь, командир!
— У меня кавалеристы, знаешь, какие люди? Отборные!
— Знаю. Это мы все знаем.
— Ладно, Иван. Иди к Няге, скажешь, я лично прислал. Иди. Не подведи, слышишь, Иван? Надеюсь на тебя, Иван.
Ушел Иван Белоусов, а Котовский все поглядывал вслед да поулыбывался. Славный парень! Вот что значит вовремя помочь человеку!
И опять улыбался Григорий Иванович доброй улыбкой. Любил он людей. И было это чувство похоже на то, как агроном любит хорошо возделанное поле, как садовник любит свой сад.
Немного и времени-то прошло, каких-нибудь два дня. Отпросился Иван Белоусов у Няги в разведку и привел пленных петлюровцев. Где он их добыл, никто так и не узнал. Сам он не рассказывал, а только отмахивался:
— Ну, взял и взял. Велико дело.
Пленные следовали за Белоусовым покорно и не проявляли никаких поползновений к бегству. Возглавлял это печальное шествие сельский учитель, щуплый и в очках.
Привели их в штаб. Котовский стал расспрашивать каждого, кто он, откуда и почему с петлюровцами оказался, по каким взглядам и убеждениям. Еще спрашивал он их, знают ли они, кто такой Петлюра, и кому он служит, и за чьи права борется.
— Давайте, давайте, рассказывайте все, — говорил Котовский спокойно, серьезно, без издевки и даже с болью, с состраданием. — Вот стоите вы передо мной и молчите. Объясните мне, почему вы в меня, в нас стреляли? Какую вы правду отстаивали? Мы вот боремся за рабоче-крестьянское государство, за Советскую власть, за то, чтобы людям лучше жилось. А вы за кого идете? Если мы ошибаемся, объясните нам, тогда и мы вместе с вами будем сражаться…
— Да ладно уж, — тоскливо отозвался один, босой, нескладный, в синей рубахе без пояса, в драных портках. — Расстреливай скорей, не размусоливай…
Бородатый и тощий выглянул из-за его плеча и добавил:
— Мы не добровольцы. Дали нам винтовки: воюй! Вот и воюем.
Котовский подождал, не скажут ли еще чего. Но они замолчали.
— «Расстреливай»! А за что вас расстреливать? За вашу дурость?
— Это конечно… неграмотные мы…
— Зачем зря говорить? — рассердился босой в синей рубахе. Грамотные, разбираемся! Мы за большевиков, против коммуны. Нечего нюни распускать! «Неграмотные»!
— Вижу, какие вы грамотные, как разбираетесь! Вот и доразбирались до того, что с Петлюрой оказались! А если поглядеть — какие вы петлюровцы? И вовсе вам с ними не по пути. Возьмем такой случай: капиталист. Не наш, иностранный. Но у него в нашей стране деньги вложены, обидно ему деньги потерять, а Советская власть открыто заявляет, что никаких царских долгов она не платит. Вот и начинает этот капиталист дураков искать, чтобы они головы подставляли, эту Советскую власть свалили, денежки ему, капиталисту, вернули — и порядочек! А у вас что, своя торговля была? Капиталы у вас отняли? Золотые прииски? Вон у тебя и сапог-то нет.
Котовский обернулся к учителю:
— Учитель?
— Собственно говоря, да.
— Горькая доля была у сельского учителя в царское время. Вы, может быть, успели запамятовать? Глушь, бездорожье, захолустье. Жалованьишко ничтожное, школа нуждается в ремонте, крыша течет, ребята зимой ходят в опорках, и каждый инспектор унизит, распечет, накричит… Что же ты, учитель?! Опять хочешь старое вернуть? Не вернешь старое, не допустим! Кому прислуживаешь? Ты, образованный человек!
Угрюмо слушали пленные.
— Собственно говоря… — бормотал учитель.
От напряжения у него запотели очки.
— Передать в трибунал? — спросил Колесников, полагая, что разговор окончен.
— Кого в трибунал? — удивился Котовский. — Их в трибунал?! Да если они и сейчас ничего не поняли… тогда что же получается? Тогда и жить не хочется на свете! Ведь люди же они! Или кто?
Котовский встал во весь рост — крупный, сильный, эфес сверкает, красные галифе пузырями, широченные, сапоги начищены до ослепительного блеска, грудь колесом — богатырь, и голос у него зычный, как труба. Встал и отдал команду:
— Беспрекословно выполнять приказания вашего командира! Вот этого! он показал на учителя, стоявшего с удивленной и растерянной физиономией. Он сельский учитель, я агроном, а вы — кто вы такие? Простые люди, которым хочется человеческой жизни. Значит, нам с вами по пути. Даю вам задание: выбить петлюровцев из хутора Большие Млины, захватить трофеи и через сутки быть у меня с донесениями. Все ясно? Выдать им оружие, одеть, накормить. Отряд выступит в девятнадцать ноль-ноль. Приступайте к выполнению.
Няга покачивал сомнительно головой. Колесников хмурился. Начальник штаба даже морщился от досады: переборщил! Дал маху на этот раз командир! Ошибся малость!
Пленные перестроились.
— Шагом арш! — скомандовал учитель.
Огненно-рыжий, с зарубцевавшимся шрамом на лбу, кряжистый солдат, когда выдавали ему оружие, прослезился, выругался и сказал, ни к кому не обращаясь, с удивлением:
— Поверил! Мне поверил! Да мне, так-растак, никто еще в жисть не верил с тех пор, как мать меня родила!
Затем они ушли.
— Не вернутся, — определил Колесников.
Котовский вызвал между тем Ивана Белоусова и с глазу на глаз с ним говорил:
— Попросишься в разведку, Белоусов, возьмешь человек пять, кого знаешь, по выбору. Боже упаси, чтобы тебя заметили! Такой обиды они не простят. Ну, и погляди, как они там… чтобы дороги не спутали…
— Понятно!
— Никто не должен знать о нашем разговоре, ни одна душа.
Иван Белоусов вышел от комбрига красный как рак. Это он от гордости раскраснелся, что ему такое поручение дали, а все подумали, не головомойку ли он получил за какой-нибудь проступок: командир любил иной раз, как говорили, «мораль прочитать».
Вскоре Белоусов и с ним четверо ускакали в степь. И все разбрелись по своим местам. В этот вечер была неприятная, напряженная тишина. Любили командира, и не хотелось, чтобы он даже в мелочи оказался неправ. Нельзя, чтобы командир оказался неправ! Как подчиняться тому, кто хотя бы однажды сплоховал? А еще того хуже — кто оказался в смешном положении, кого одурачили!
И каждый старался — для самого себя, а не для других — заранее подыскать оправдание этому промаху, незаметно, деликатно прийти командиру на выручку.
— А хотя бы и не вернутся! — говорил Няга, сверкая глазами и свирепея от одной мысли, что с ним не согласятся и осмелятся осуждать Котовского. А хотя бы и не вернутся?! Совесть-то он им ранил? Как они теперь пойдут в бой против нас? В бой идут в чистой рубахе! Значит, даже если не вернутся, польза все равно есть! Понятно или непонятно? Почему молчите? Почему в рот набрали воды!
— Предположим, что они не вернутся, — доказывал Колесников с жаром, но ни к кому в частности не обращаясь. — Хорошо. Но как с ними разговаривали, они расскажут? А что обули-одели их, они расскажут? Пытали их? Расстреливали? Нет, с ними обращались как с людьми и объясняли им, в чем их ошибка, заблуждение, объясняли простыми, доходчивыми словами, которых нельзя не понять, нельзя не запомнить. Я считаю, — говорил твердым голосом Колесников, хотя, может быть, и не считал, — я считаю, что даже лучше, если они не вернутся к нам: они будут живой агитацией, хотят или не хотят, они будут служить делу революции!
Через сутки прискакал Белоусов и доложил Котовскому:
— Идут.
Действительно, отряд шествовал. В ногу, щеголевато, напоказ. Учителя нельзя было узнать: бравый, подтянутый, и очки куда-то девал. Командует звонко, отрапортовал лихо. Да и все остальные преобразились. Торжество было на усталых загорелых лицах.
Эти люди, хлебнувшие разгула и дебоширства петлюровцев, да и сроду не видавшие ничего, кроме нужды, водки, пьяных драк, собачьей жизни и воловьего труда, — эти люди сами, по доброй воле сдержали слово, оправдали доверие, осмыслили по-новому свою жизнь. Вот почему на их лицах было такое торжество. Нет большего счастья, чем оказаться хорошим, когда никто не верил, что ты хороший.