Вот, пожалуй, и все, что знал я о муравьях из собственного опыта. То есть почти ничего не знал. А жаль! Из рассказа Леонида Васильевича выходило, что наш обыкновенный муравей действительно явление в природе редчайшее. Взять хотя бы его жилище, на первый взгляд похожее на серую кучу лесного хлама, которую всегда хочется пнуть ногой. А ведь это, оказывается, сложнейшее архитектурное сооружение. Каждая хвоинка-веточка, каждая самая малая соринка лежит здесь на своем месте. Чтобы жилье продувалось сквознячком — специальные отверстия сделаны, как форточки в наших избах. Муравьи каким-то чудом чуют приближение дождя, — если даже на небе и тучки-то нет ни единой, — чуют, и успевают закрыть свои «форточки». Предусмотрены и крохотные каналы для отвода воды, и ямки для мусора, а муравьиные тропы расходятся в стороны причудливыми узорами. Вокруг муравейника чаще всего растут цветы иван-да-марьи. Больше других почему-то любят их муравьи, может быть, сами и высевают у своих жилищ…
Леонид Васильевич разгорался вместе со своим рассказом, на скулах его появлялся нездоровый бледный румянец, и уже незаметно было, что он шепелявил, и нервные руки его не терзали спинку стула, — он весь преображался и сиял. И выходило по его словам, что земля наша наполнена величием жизни, все на ней достойно жизни, и каждая самая малая малость, каждая букашка-таракашка — это дивное диво, это целый мир, удивительно сложный, таинственный, прекрасный.
Он очень много знал, наш учитель зоологии. Ходили неясные слухи, что до войны он жил чуть ли не в Москве, был видным ученым, а теперь вот, после стольких перенесенных в плену страданий, оказался почему-то в нашей сибирской глуши, больной и одинокий. И видно, общение с нами, ребятишками, было для него единственной радостью, — настолько он был искренним и бескорыстным. Он говорил весь урок, а мы сидели и слушали, и часто не замечали звонка на перерыв, пока кто-нибудь, к примеру, тот же великовозрастный Васька Жебель, затаивший на учителя обиду, не начинал шумно возиться, хлопать крышкой парты.
6
От Васьки Жебеля и узнал я недавно о дальнейшей судьбе преподавателя зоологии Леонида Васильевича Смагина. Оказывается, той же весной, после окончания учебного года, его забрали. Взяли и куда-то увезли. С концом. Потом кое с кем из учителей и учеников беседовали, кое-кого допрашивали, и из всего этого явились смутные догадки, что Смагину не простили двухгодичного пребывания в немецком плену.
— Такие делишки, — заключил рассказ Васька Жебель. — Помнишь, проповедывал нам в школе, чтоб природу берегли: насекомое, мол, — и то достойно жизни и восхищения. Святошей прикидывался, а у самого-то, видать, рыльце было в пушку…
С Васькой Жебелем, а ныне — Василием Кирьяновичем Жебелевым, заместителем ректора пединститута по хозяйственной части, — как с гордостью отрекомендовался он, мы встретились совершенно неожиданно три года тому назад. Педагогический институт, который я в свое время закончил, по старой и доброй традиции пригласил на вечер своих бывших выпускников. С нашего курса явилось человек семь. Знал я некоторых ребят и с других факультетов, и вот собрались мы после официальной части вечера в нашей старой и по сей день милой сердцу студенческой столовке. Сколько было воспоминании, грустных и веселых рассказов, даже слез! Ведь нигде так не ощущается жестокая беспощадность времени, как при встрече после долгой разлуки со старыми друзьями.
И вот среди этой суматохи, среди обрывочных восклицаний, наперебой произносимых тостов, грубого звона граненых студенческих стаканов, я почувствовал, что за мною кто-то пристально наблюдает. Огляделся по сторонам, на бушующее застолье, — вроде все заняты собой, особого интереса к моей персоне никто не проявляет. А странное ощущение все равно не проходило. Я оглянулся назад. Около раздаточной суетились обслуживающие наши столы студентки в нарядных белых фартучках, ими руководил высокий грузный человек в черном костюме. Сейчас этот человек в упор глядел на меня. Что-то знакомое померещилось в этом круглом плоском лице, в этом крохотном, как у карася, ротике с опущенными уголками губ. И давнее-давнее мелькнуло вдруг на миг: вечер, вьюга, темная, пустынная улица райцентра. Я бегу, я спешу из школы домой, на свою квартиру. Фуфайчонку мою пронизывает насквозь, голые руки так закостенели от холода, что не гнутся, стали как грабли. Я бегу и чувствую, что спешить-то мне некуда, что он ждет уже меня за поворотом и сейчас выйдет мне наперерез. У меня нет уже боязни: к страху я привык. Лишь поднимается омерзение, леденит душу при одной мысли, что он сейчас снова будет меня бить. И я уже ощущаю пинки по ногам, удары в живот, по голове, в губы. К боли я тоже привык, это не так, оказывается, страшно, как казалось поначалу, только когда он попадает кулаком мне в рот, то нестерпимо начинают ныть зубы, а во рту появляется противный солоноватый вкус крови.
Вот сейчас он выйдет из-за поворота и скажет…
Васька Жебель выходит из-за поворота мне навстречу.
— Гутен абен, гутен так, получай один кулак! — весело говорит он и приближается ко мне вплотную, и я слышу его частое возбужденное дыхание, и неокрепший басок его ломается, когда он спрашивает вкрадчиво: — Ну, сдаешься?
«Да! — шепчу я про себя. — Сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь!» Это спасительное слово рвется у меня с разбитых губ, ведь ничего не стоит сказать его, и тогда не будет унизительных мучений, и Васька уступит мне дорогу, и я побегу домой, где так тепло и уютно после уличной стужи, где ждет меня самый вкусный на свете ужин: разваристая горячая картошка, кусок ржаного хлеба и несколько капель постного масла на блюдечке!
— Сдаешься, сука, лапоть деревенский?! — злобно шипит Васька, взбадривая себя.
— Нет, — говорю я и получаю первый удар в лицо.
Я отбрасываю в сторону сумку с книгами и начинаю драться. Вернее сказать, дерется-то он, Васька Жебель, он нападает и бьет, а я только защищаюсь. Он скалится карасиным своим ротиком, пинает мне по коленям, старается угодить в пах. Ему во что бы то ни стало надо сбить меня с ног. Лишь тогда он успокоится, поддаст пинком мою сумку с книжками, свистнет своим друзьям, что ждут за поворотом, и удалится.
Так вот мм и деремся каждый вечер: он бьет, а я защищаюсь. Удары сыплются все настойчивее, он удачно завез мне в скулу, у меня мозжит от ушиба левая коленка, потом я чувствую горячее и липкое на губах и подбородке: разбит нос. Начинает кружиться голова, к горлу подступает тошнота. Так хочется упасть, нечаянно поскользнуться и упасть, чтобы избавиться от побоев! Но я держусь из последних сил, а он бьет и бьет. Наконец ему удается сбить меня с ног, он радостно гогочет и удаляется…
Эта картина настолько явственно возникает передо мной, что я резко вскидываю голову, силясь стряхнуть наваждение. А полный мужчина в черном костюме стоит у раздаточной и в упор смотрит на меня. Потом он идет ко мне, и я вижу, как нервно вздрагивают загнутые вниз уголки губ его карасиного ротика. Вот сейчас скажет: «Гутен абен, гутен так…» Я прячу кулаки в карманы пиджака. Он подходит и протягивает руку:
— Здравствуй, Серега! Не узнаешь? Читал, читал твои книжки… Преклоняюсь…
У меня вертится мысль: что бы такое сделать, как поступить, чтобы не подать ему руку? Но я тут же чувствую прикосновение к ней его холодной потной ладони. «Сдал, уступил, — злюсь я на себя. — Заинтеллигентился! В детстве-то был принципиальнее. Не уступил бы, нет… С годами-то должны бы мы мудрее становиться, честнее и тверже, а оно — наоборот…»
Да, тогда я Ваське Жебелю не уступил, не сдался. Много вечеров терзал он меня. Он был старше и сильнее всех в классе. Он был вожаком, атаманом, а я ему не покорился. Сейчас мне трудно сказать, откуда при моей застенчивости и робости взялось во мне это бесстрашие, это упорство. Но тогда, помню, казалось: если я сдамся, без боя упаду к Васькиным ногам, то не жить мне на свете, все в жизни потеряет значение и смысл. Наверное, в этом возрасте это присуще каждому: но я так вот своеобразно утверждал себя на земле, среди людей.
Потом Васька Жебель отступился от меня: наверное, ему надоело. Да и какой интерес драться, если противник не оказывает тебе сопротивления? Это все равно, что дубасить кулаками боксерскую грушу, какая висит в школьном спортзале.
Отступился Васька, и я сразу почувствовал, что одноклассники стали относиться ко мне с большим вниманием и уважением. А Васькин авторитет, наоборот, покачнулся: прежние подчиненные один за другим стали выходить из его повиновения. Не сразу, конечно, но он сообразил, в чем дело. Стал хмурым, стал кидать на меня косые злобные взгляды. Я понял: быть беде, Васька ни за что по простит мне моей гордыни. Так оно и случилось.
Как-то вечером он снова встретил меня в глухом пустынном переулке. Было ветрено, тусклая лампочка качалась на столбе, скелетистая тень от голого тополя металась по заснеженной дороге, а мне показалось, что качается под ногами земля.