Мне только тридцать один год, но по свету я брожу уже добрых два десятка. Я устал. Но еще не сослужил всей службы своему королю. Так что буду служить дальше. До самой смерти. Беспокойная наша жизнь не знает отдыха. Матей то же говорит и при этом довольно грубо ругается. Это его привычка и отдохновение. Четверть часа ругани заменяет ему три ночи сна. Вот каковы эти былые воины!
Я писал бы вам так целые дни напролет и никогда бы не кончил. Верона — красивый город, но я не могу здесь спать. Думаю о вас и пользуюсь ночной порой, чтобы засвидетельствовать вам при помощи этого письма, что благодарен за все, помню вас и очень огорчен, что мне не удалось еще раз повидаться с вами. Я уезжаю почти без всякой надежды увидеть вас еще раз на этом свете. У меня просто возможности не будет. Святой отец придумал для меня новое занятие на много лет вперед.
Человек, созрев, начинает понимать, что жизнь — это расставанье. Итак, храни вас господь, дорогой друг, и будьте здоровы! Здоровы, веселы и вечно молоды!
Ваш Джанино».
Верона. 12 апреля 1462 г.
XVI
Стояла груша в широком поле…
Долгие годы — на солнце и в туманах, средь бурь и снега. Стояла в широком поле близ замка Страж. Никто ее не прививал, никто не окапывал. Нежной и хрупкой была она в молодости, крепкой стала в зрелые годы, сильной, суковатой. Осенью падали с нее листья. Северный ветер ломал ее ветви.
Постарела она, поседела. Все соки ушли из тела ее и уж больше не обновились. Захирела она, зачахла. От вершины до корней. По частям. Остались только ствол да сучья. А ветвей нету. Но не загнила. Ветер напирал на нее — не сломил. Снег падал, дожди лили с гор, но червь не подточил ее. Такая она была твердая и сухая!
Но потом истлел ее корень. Превратился в белый прах. И упала она одним весенним утром, когда восходящее солнце позолотило далекие домажлицкие башни. Вздохнула с облегчением и умерла…
Не стало больше старушки в стражском замке среди живых! Отошла, не повидавшись с единственным сыном. Похоронил ее пан Боржек рядом с ее доблестным первым мужем — Яном Палечком из Стража.
Когда ее несли к могиле, не чувствовали тяжести на плечах. Такой легонькой была старушка вместе с гробом! Будто перышко птичье…
XVII
Странен был этот сеймовый день святого Лаврентия уже потому, что над Прагой с утра до вечера неслись по небу черные тучи, поминутно застилая жгучее и яркое августовское солнце.
В Краловом дворе собрались в большой зале с коричневой деревянной панелью, и королевский трон, покрытый красной материей, долго ждал Иржикова появления. Только около полудня вошел Иржик в залу с королевой, в тот день бледной, как никогда.
Король Иржи был мрачен и раздражен. Густые брови, которым цирюльник обычно придавал форму красивых дуг, были взъерошены, и из них торчали густые жесткие волосы. Одет он был для королевского выхода; на шее у него висела на цепочке золотая монета, на которой было его собственное изображение, с королевской короной над расчесанной челкой. Он казался толще и красней лицом, чем обычно. По вискам его, от глаз до ушей, тянулись глубокие морщины, и еще более глубокие — кривили его прекрасный, добрый рот. Король был в гневе. А гнев Иржика был как затмение солнца.
Он вошел и быстрыми, широкими шагами тучных ног направился к трону. Жена шла за ним. Справа и слева вдоль его пути встали со скамей депутаты сейма. Король остановился перед троном и медленно обвел собрание сердитым взглядом. Потом слегка взмахнул рукой, давая знак, чтобы все сели. Сам тоже сел, и рядом с ним — бледная Йоганка. В зале послышались шепот, кашель.
Солнце, проводившее короля своими ясными лучами до самого трона, теперь зашло за тучу. И в зале стало совсем темно, почти как ночью; цветные немецкие окна со свинцовой решеткой были плотно закрыты.
В темноте чуть белели лица молодых членов сейма, а лица бородатых стали как черные пятна.
Долго длилось молчанье в полдневных потемках. Король сидел, широко расставив ноги и опершись руками о колени. Слегка наклонив голову, он некоторое время глядел на сидящих перед троном. Потом встал и открыл совещание. Заговорил — голосом звучным и полным достоинства. Напомнив о своих заслугах перед королевством и своем стремлении к миру с апостольским престолом, он велел послам доложить сейму об их поездке в Рим.
И вот взволнованным, проникновенным голосом сделал сообщение пан Костка из Поступиц, деловым, почти безучастным тоном, словно выполняя служебную обязанность, выступил пан из Рабштейна, страстную, вдохновенную речь произнес магистр Коранда. Пан из Рабштейна сперва говорил, потом стал читать. Коранда тоже. Запись Коранды была очень подробна, и нет такого слова, произнесенного или услышанного в Риме, которое не было бы точно повторено здесь, перед представителями двойного чешского народа. Минутами появлялось солнце, озаряя фигуры короля и стоящего на ступень ниже оратора. Но в остальное время было так темно, что канцлер приказал принести свечи, и пажи держали их над листами, которые читал выступающий. Посреди дня в сейм пришли Иржиковы сыновья — Индржих и Викторин. Индржих, похожий на отца, но светловолосый и с блуждающим взглядом, Викторин — стройный и серьезный, похожий лицом и фигурой на деда, Подебрадского Викторина, жившего в старом замке над Лабой, предпочитая всему свою низкую спальню на том этаже, где часовня. Сыновья сели у трона, по левую руку отца.
Чтение посольских документов и их обсуждение кончилось только около пяти. К этому времени разведрилось, и наступили ясные, жаркие августовские сумерки. В глубине залы открыли окно, и стало видно зелень деревьев, слышно чириканье воробьев.
Тут встал король Иржи; на лице его была улыбка. Он некоторое время смотрел на собрание, и взгляд его остановился на фигуре Яна Палечка, стоявшего далеко, у двери в залу. Лицо Яна было трудно разобрать. Но король широко и радостно улыбнулся. Он нашел того, к кому хотел обратить свою речь.
И заговорил мужественно, твердо о том, что не может согласиться с папским решением, нарушающим то, что даровал чешскому народу Базельский собор и подтвердил предшественник теперешнего папы — Евгений IV. Потом он перешел к предмету, самому для него болезненному. Да, он принес присягу перед коронацией! Он не намерен ее скрывать. Слушайте.
И он прочел текст присяги по подлинному документу, скрепленному печатями. Там было сказано, что он будет отводить народ свой от всяких расколов, и ересей, и учений, враждебных римской церкви. Да, я так присягал. Но эта присяга, которую я исполнял и исполняю, не значит, что ересью являются компактаты, данные чехам собором и папой церкви римской.
Возвысив голос и упомянув родителей, прививших ему знание родного языка, упомянув жену и детей, с которыми всегда принимал тело и кровь Христовы, он заявил, что мы поступали так, будучи паном, продолжали так поступать, сделавшись правителем, поступаем так и теперь, став королем, и намерены поступать и впредь именно так, а не иначе, ибо за эту святую правду не только мирское достояние свое, но и самую жизнь охотно отдать готовы!
Когда он произнес эти слова, в зале послышались всхлипывания и плач. Слезы покатилась по щекам и бородам; иные кашляли, стараясь подавить душившее их волнение.
Озаренный солнцем, стоял король перед двойным своим народом и глазами, а потом и устами спрашивал, как думает поступить собрание, если король и королевство подвергнутся в будущем преследованиям за верность своей вере. Ибо нас будут утеснять — поношениями, телесным насилием, военной мощью.
И тут двойной народ разделился на два лагеря. От одного из них выступил пан Костка, обещав его королевскому величеству верность в деле защиты веры, вплоть до жертвы жизнью и имуществом. Но пан Зденек из Штернберка и толстый епископ Йошт — ах, рожмберкские, вы всегда шли кривыми путями и были сами себе короли! — заявили, что компактаты их не касаются и пускай защищают их те, кому они нужны. Король хочет сохранить верность унаследованной им вере, а они, паны-католики, хотят быть верны той вере, в которой они родились. Во всем же остальном обещают покорность… А епископ Йошт, выступавший после епископа Таса, подкинул еще поленце. Было бы неблагодарностью идти против святейшего престола, который сделал нашему королевству столько добра! Если король захочет повернуть назад, это еще можно сделать; тут оратор предложил свои услуги.
Такова была речь Йошта, прозвучавшая в сумерках. Король выслушал ее не особенно внимательно. Он закрыл собрание, предложив панам-католикам обдумать вопрос до утра.
Второй день совещания был не более утешительным, чем первый. Король не спал ночь и долго говорил в постели с женой, ободрявшей его умными, обнадеживающими словами. И как ни удивительно, эта женщина, которой так нравилось быть королевой, сказала: