Толпа неотрывно смотрела в рот и в глаза волшебника. Была тишина, какой эта площадь еще не знала. И воробьи услышали, как заверещала и стала всхлипывать женщина, охваченная внезапным приливом любви к этому волшебнику, стоящему там, на борту бассейна, выкупавшему стаю голубей и теперь повелевающему римским народом.
И рыцарь Ян Палечек, а за ним Матей запели песнь божьих воинов.
К ним присоединился один, другой. Потом был слышен только голос Палечка… Но через мгновенье площадь перед собором святого Петра вся загудела той славной, той могучей песнью, от которой стынет кровь в жилах и волосы становятся дыбом…
Никто из них не знал, что он поет. Никто не знал, зачем поет. Никто не знал, откуда этот напев и есть ли к нему слова. Мужчины, женщины, дети, старики и старухи пели хором… Спела строфу, потом другую, за ней третью. Все громче и стройнее. Потом кое-кто опомнился; один монах прошептал:
— А это не гимн альбигойцев?[180]
Но окружающие не поняли его, пока сами не начали освобождаться от чар. Один за другим умолкали они и смотрели друг на друга, ошеломленные, словно очнувшись от сна.
Какая-то женщина еще выкликала, когда все уже отрезвели. Она села на землю, и из глаз ее полились ручьем тихие, блаженные слезы.
Потом все стали расходиться. Крадучись, чтоб никто не застал на месте преступления. Они знали, что кто-то говорил к ним, что они кричали в ответ незнакомцу, и этого, пожалуй, не следовало делать. Но то, что он говорил, было так бесконечно прекрасно, свободно и мужественно, и при этом гимне сжималось сердце, стеснялось и вновь мощно освобождалось в груди дыханье и все были братьями и сестрами! Бирючи, корчмари, рыцари, монахи, рыбаки, потомки Ромула и сыновья угольщиков, бородатые и безбородые, сытые и голодные, веселые и печальные, жители Кампаньи, Романьи и Апулии, дородные сабинянки, длинноногие римлянки и рыжие ломбардки — все без исключении за минуту перед тем были счастливы, и молоды, и прекрасны, — единая душа, единое тело, единый пылающий факел, единый меч, от которого сыпались искры… Они знали — это первый и последний раз в их жизни… И потому торопились, бежали, чтобы никто не увидел, не узнал, чтобы им опять скорей скрыться, исчезнуть, чтобы из них, только что бывших кем-то и чем-то, скорей опять получилось ничто.
Некоторые озирались на водоем, ища глазами волшебника. Но его там давно уже не было… И с ним потонул в толпе слуга его Матей.
Впервые разъярившись на солнцепеке, люди входили в холод трущоб, склонив головы, как быки, усмиренные видом смоковниц.
XIV
На другой день Палечек простился с магистром Фульвио, а Матей Брадырж — с корчмой «У цезаря Веспасиана». О странном происшествии на площади нигде не было речи…
Однако главы посольства были приняты папой ещё раз — на прощанье. Он пошел прогуляться с ними в ватиканском саду, полный отеческой ласки и дружеской предупредительности. Он поминутно возвращался к любимой своей мысли: он знаком с Иржи и знает, какой это мудрый правитель и добрый король. Знает также, что значит слово Иржи для чешского народа. Как Иржи захочет, так и будет, обязательно будет, потому что он не только любим, но и силен. Так пусть же он совершит и исполнит то, в чем добровольно присягал, перед тем как стать коронованным королем. Пусть признает причастие под одним видом, и… exempla trahunt…[181] через какое-то время весь народ вернется в овчарню Христову, в лоно святой апостольской церкви, чьим благим, ласковым пастырем он, папа, является.
Король должен подумать о том, продолжал папа, какие у святого отца великие заботы… Турки почти у ворот. Расстояния уменьшились, и далеко ли от Венгрии до итальянской земли? Хорошо еще, что турки не умеют строить морские корабли. А то заполонили бы весь христианский мир, как потоп. Но христианские короли должны защищать христианский мир. Одним из них папа продолжает считать своего давнего друга — Иржика чешского. Там, в боях против турок, проявит себя подлинная Иржикова непобедимость и подлинная слава. В этом папа сходится с магистром Корандой. Но Коранда связывает помощь Иржика с определенными условиями. И это плохо, это — ересь!
В то утро подагра не грызла папе коленку, и он был поэтому в хорошем настроении. Ему хотелось, поскорей покончив с этим предметом, рассказать послам о том, что один флорентийский магистр нашел древние бюсты цезарей из каррарского мрамора и что он, папа, намерен выставить эти бюсты в капитолийской роще. Но ни Рабштейна, ни Костку в эту минуту не интересовали цезари, и они предпочли важно и церемонно откланяться, не суля никаких надежд ни папе, ни себе.
Они посовещались еще раз в гостинице и выслушали мнение рыцари из Гренобля, господина Марини, который с обычной своей проницательностью высказывал очень большие опасения по поводу того, что папским легатом назначен далматинец Фантинус де Валле, неверный королевский прокурор.
— Я знаю своего государя, — говорил француз. — Но из этого ничего хорошего не получится. Фантин полон огня и апостольского рвения; он охотно сыграл бы роль мученика. А это моему государю не по праву… Но, к счастью, есть еще один выход. Ведь это — папская и наша общая, христианская беда. Только слепой не видит, что все мы в смертельной опасности. Я везу королю Иржику задуманный и составленный мною проект, требующий его согласия, — с помощью этого проекта мы одолеем папскую курию. Я говорил тут с послами французского короля и узнал, что французский король не отказался бы договориться с Иржиком в этом духе и найти путь к устранению чрезмерной и обновленной сильным папой мощи курии и к одолению врага всего христианства — турок…
Марини весело улыбнулся понурым чешским посланникам, как будто этой запутанной тирадой посулил им наступление лучших времен и вечного мира.
Ян Палечек присутствовал на совещании, но упорно молчал. Француз нравился ему живостью своих движений, своим красноречием, изяществом мысли, вносившей в самые неясные вопросы нежданную последовательность и правильный порядок. Но в то же время он чувствовал, что француз не способен заглянуть в глубь той пучины, которая зовется чешской душой.
Потом он прошелся еще раз по улицам города. Подумал, что едва ли когда-нибудь еще их увидит. Под конец поднялся на Яникул и сел там на большой камень. Над головой у него цвели боярышник и ракитник, внизу перед ним был город, ставший прямо роковым для его короля и народа.
Опять прозвонили полдень на всех римских колокольнях, опять донесся до Палечка южный гам и шум с площадей и улиц. В облупившихся башнях собора святого Петра было что-то приземистое. «Наш святой Вит куда вдохновеннее», — подумал Ян, и его вдруг взяла тоска по Праге, по дому, по горам, которые видны из Стража.
Мимо прошла группа людей, говоривших не по-итальянски. И одеждой они отличались от богатых римлян или падуанцев. В ней были мужчины и женщины, и кроме того — не мужчины и не женщины, то есть монахи. Ян узнал в этих людях французов из посольства, несколько недель тому назад свидетельствовавших покорность папе.
Мужчины были в коротких камзолах на меху, какие носил Людовик XI поверх своего всегдашнего золеного исподнего камзола и всегдашних бледно-голубых штанов. На голове либо тарелкообразные шапки, либо нечто вроде охотничьего картуза с высокой тульей и предлинным козырьком, затенявшим глаза, которые у короля Людовика XI отличались особенно осторожным и недоверчивым выраженьем. У мужчин — длинные, спадающие на шею, завитые и надушенные волосы; у женщин волосы были скрыты под высокими остроконечными шляпами, с кончика которых спускалась на спину, доходя почти до самых пят, густая вуаль. Юноши имели на голове открывающие лоб очень высокие шапки, а одежду их составляли коричневые штаны в обтяжку и сшитый из разноцветных квадратов камзол с узкими рукавами. Все — и мужчины и женщины — изображали подчеркнутую изысканность и нежность, а монахи — набожность.
Все были настроены очень весело, громко разговаривали, смеялись, и было видно, что они ищут или уже нашли хорошую таверну, где подают хорошее вино и легко забыть обо всех важных задачах, стоящих перед королевским посольством.
Компания прошла мимо Яна, не обратив на него внимания. Но шедший последним остановился и снял свой смешной картуз. Ян ответил на поклон.
— Я вижу члена посольства чешского короля, если меня не обманывают мои глаза? — промолвил француз.
— Совершенно верно, — ответил Палечек.
Он назвал себя и свою должность. Чужеземец подсел к нему на камень и заговорил по-латыни:
— Я вижу, вы в печали. Так же, как все ваши. Я удивляюсь вам. Мы тоже любим победу и ненавидим поражение. Но вы свое поражение создали сами! Поглядите на нас. Мы пришли, увидели и, как Юлий Цезарь, победили… Вы, конечно, хорошо знаете римскую историю, сударь. Побеждают не по-вашему… Приходят, свидетельствуют папе покорность, заявляют торжественно и от всего сердца о послушании и верности папскому престолу; папа рад, что соблюдена форма, которою он в качестве поклонника Цицерона так дорожит, он вас благословит, вы две недели веселитесь в этом Риме — величественном и нищенском, цезарском и папском, а потом едете домой. Рассказываете своему королю, что все устроили. Король весело смеется и зовет вас на обед. Ах, наш король любит поесть! У него на кухне все время подвешены к потолку двадцать индеек и двадцать цесарок, гуси и утки, на столах потрошат речных и морских рыб, и мясник каждый день четвертует борова и вола! Кухня его имеет семь печей, и все они топятся непрерывно круглый год. Ну скажите мне, милый друг, чего ради быть королем, если не будешь досыта наедаться сам и кормить своих приятелей? Тогда уж лучше — в монастырь.