— Так, так, значит вам прежде всего надо тем или иным путём преодолеть сопротивление… Ничего другого вам не останется. Может, твой приятель ещё раз попытает счастья у Бьерреграва, всё-таки Бьерреграв — человек очень влиятельный.
— Не выйдет. Во время разговора, о котором я тебе рассказывал, у них дошло до открытого столкновения, и Сидениус оскорбил полковника.
— Что ж, пусть тогда извинится. Вряд ли Бьерреграв страдает мстительностью.
— Извиняться? Сидениусу? Сразу видно, как мало ты его знаешь. С тем же успехом ты мог бы заставить извиняться русского царя.
— Ну попробуйте что-нибудь другое. Совсем без поддержки таких людей вам не обойтись, могу сказать заранее.
— Слушай, отец, чего ты, собственно, добиваешься? Во всём нашем разговоре нет ни капли смысла, если ты, конечно, нас не поддержишь. Я ведь тебе объяснял, что общее безразличие вызвано прежде всего твоим отношением к делу.
— Потому-то я и хотел с тобой поговорить. Я тебе прямо скажу, что моё отношение к вашей затее не изменилось и вряд ли изменится в будущем. Если бы ты не преклонялся так перед своим приятелем, ты бы и сам увидел, что я не имею права вовлекать нашу фирму в подобные авантюры… И уж во всяком случае не при теперешнем состоянии дел. Но я хочу предложить тебе другое: я предоставлю некоторую сумму в твоё распоряжение… Можешь действовать на свой страх и риск и от своего имени. Ты не раз заявлял, что стремишься к самостоятельной деятельности. Я по некоторым причинам считаю, что сейчас нам представился подходящий случай…
Ивэн прищурился и посмотрел на отца с нескрываемым подозрением. Во всех других отношениях отец и сын питали друг к другу полнейшее доверие, но в делах они не доверяли никому.
— Ты мне взаймы, что ли, предлагаешь? Или я должен буду возместить расходы фирме?
— Устраивайся, как тебе удобнее. Я предоставляю тебе полнейшую свободу. Что до меня, я жду, пока ты даёшь ход делу. И довольно разговоров, пора действовать.
— Но ты, надеюсь, отдаёшь себе отчёт, что маленькими суммами здесь не обойдёшься? Только чтобы начать, нам нужно несколько сот тысяч.
— Ну, хватит и меньше. И довольно на сегодня. Подумай о моём предложении. А завтра мы обсудим его уже конкретно.
* * *
Дней десять спустя — в начале апреля — вернулась Якоба. После недели, проведенной у подруги в Бреславле, её вдруг неодолимо потянуло домой. Она приехала в страшную метель, и на другой день с самого утра заперлась у себя в комнате и села за письмо Перу.
«…И так, я снова дома и могу, наконец, написать тебе нормальное письмо. Ты, вероятно, уже получил два моих послания из Бреславля. Я предпочла бы, чтобы они не дошли до тебя, ибо меня смущает не только их сумбурная форма (приходилось писать тайком, по ночам, когда я, смертельно усталая, возвращалась из гостей или из театра), но и содержание, сводившееся к многочисленным жалобам, хотя на деле мне хотелось бесконечно и несказанно благодарить тебя, мой любимый, за всё, что мы пережили вместе. Неделя, проведенная в Бреславле, кажется мне каким-то туманным сном; иногда я спрашиваю себя: а точно ли я была в Бреславле? и испытываю даже угрызения совести перед подругой и её мужем, которые изо всех сил старались развлечь меня — приглашали гостей, таскали меня по театрам и концертам, даже на скачки, хотя я их терпеть не могу. Но мысли мои всё время были с тобой, я следовала за тобой в Дрезак и в Аусерхоф и заново переживала всё в прекрасных снах наяву.
Вчера вечером я, наконец, вернулась домой, и мне тут же преподнесли-новость, которая меня чрезвычайно огорчила, хотя я давно была готова к ней. Дело в том, что позавчера состоялась помолвка Нанни с Дюрингом. Я этим крайне недовольна. Дюринг и как журналист, и как человек всегда был мне крайне антипатичен, но сама Нанни, кажется, очень довольна. Дюринг тоже влюблён сейчас со всем пылом, на какой он только способен. Когда я приехала, он сидел у наших, и ты себе представляешь, каково мне было видеть, что они расположились в кабинете, как когда-то мы с тобой, что они шепчутся там и смеются. Но не стоит предаваться мрачным мыслям. Придёт ещё и наше время. Меня утешает одно: всё-таки миновало уже девять суток с тех пор, как мы расстались, — целых девять суток из бог весть какого числа ночей и дней, которые ещё сменят друг друга, прежде чем я смогу снова обнять тебя.
Где-то ты сейчас? В Вене? Или в Будапеште? Я вижу тебя перед собой увы, даже слишком ясно вижу: ты в коричневой, дорожной куртке, у тебя всё те же чудные румяные щёки, и в мечтах я снова и снова целую их. Я опять видела во сне большой лес возле Лаугендаля. Мне никогда не забыть ни одной минуты из того дивного долгого дня, который мы провели там. Помнишь ли ты птицу, что пела над нашими головами? А отдых у родника, где ты (ты сам так сказал) испил из моих ладоней отпущение былых грехов?.. Но об этом больше ни слова.
Вообще же я рада, что снова вернулась домой и сижу у себя в комнате, окруженная твоими портретами и другими вещами, которые напоминают мне о тебе и которых мне так недоставало в Бреславле. Отныне они вместе с нашими книгами будут мне утешением и прибежищем в моём одиночестве. Попробуй угадать, за какую книгу я взялась прежде всего? За «Краткий курс гидростатики» Паульсена. Ты, верно, помнишь, что ещё зимой по твоему совету я прочитала паульсеновскую «Динамику» и пришла в восторг от его замечательной ясности. Он и в самом деле подлинный поэт, он, по существу, единственный лирик нашего времени. Некоторые страницы, посвященные ускорению, взволновали меня не меньше, чем некогда философские стихи Гёте.
У меня сложилось впечатление, что здесь готовятся какие-то события, касающиеся тебя. Уже вчера Ивэн успел мне шепнуть несколько загадочных слов о «создании акционерного общества», а сегодня, когда я спустилась к чаю, он весьма таинственно прошествовал мимо с роскошным новым портфелем под мышкой. Как только я смогу разузнать ещё что-нибудь, я немедленно сообщу тебе.
Других новостей у меня пока нет. Отец и мать приветливы, как обычно, хотя можно догадаться, что они не в восторге от нашей с тобой встречи. Но это уж их дело. Сегодня очень ласковое солнышко и поют птицы; а ещё вчера всё было совсем по-зимнему, я приехала в страшную метель, какие весной бывают только у нас на севере. На мгновение я даже испугалась, что наш поезд застрянет в сугробах и мне опять придётся провести ночь в деревенском кабачке, но теперь уже без тебя.
Не буду утомлять тебя подробным описанием поездки. Расскажу тебе только об одном дорожном происшествии. Я, конечно, понимаю, насколько незначительно оно само по себе, но после того как я заранее призналась в этом, ты ведь не станешь смеяться над моей болтливостью. Я когда-то рассказывала тебе про сцену на берлинском вокзале, свидетельницей которой я случайно оказалась несколько лет тому назад. Она совершенно потрясла меня, и следы её до сих пор не изгладились из моей памяти. Я имею в виду ужасный приём, оказанный русским евреям — трудолюбивым и достойным людям, которые только из-за своего происхождения были лишены родины и крова, а до того ограблены и ошельмованы или даже изувечены. Их гнали, словно транспорт со скотом, под полицейским надзором, а чернь осыпала их насмешками. Так проехали они через цивилизованную Европу, чтобы искать убежища в полудиких прериях Америки. Ты, верно, помнишь, как я об этом рассказывала.
Так вот, во время теперешней поездки, и опять на берлинском вокзале, мне снова напомнили, что я принадлежу к тому же племени осужденных на вечное изгнание. Я сидела в купе ещё с одной дамой, поезд должен был вот-вот отправиться, но вдруг дверь отворилась, и вошёл какой-то пожилой господин в сопровождении молодого офицера. Как только он увидел моё злосчастное лицо, он тут же выскочил из купе, за ним с угодливым смешком последовал офицер. Проводнику, который хотел закрыть за ними дверь, он громко, так, чтобы я слышала, объяснил: «Здесь ужасно воняет чесноком!»
Вот, собственно, и всё, и ты, конечно, спросишь, чего ради я непременно хотела тебе об этом рассказать. Пойми же, здесь интересен не столько сам факт, сколько моё отношение к нему. До сих пор оно вызывает у меня своего рода благоговейное удивление. Дело в том, что сколько-нибудь серьёзного впечатления на меня это не произвело. Я лишь слегка расстроилась. Когда ехавшая в том же купе дама после ухода мужчин попыталась завязать со мной беседу, явно затем, чтобы заставить меня позабыть о нанесённом мне оскорблении, я не только не оборвала её, как наверняка сделала бы в прежние годы, но даже пустилась мило болтать как ни в чём не бывало.
Теперь ты понял? Я, которую уже в детстве называли непримиримой, не сумела толком рассердиться. Так на меня повлияло счастье. Слепое и неразумное человечество не вызывает у меня теперь других чувств, кроме бесконечного сострадания, кроме беспредельного всепрощения.