Тишина та, однако, была не сплошной, не мертвой, нет, она постепенно обретала особую жизнь, присущую ей, когда слушаешь ее долго и напряженно. И тогда замечаешь, что она насыщена мелкими вкраплениями звуков, сперва почти незаметных, глухими шорохами, таинственными потрескиваниями. И подобно тому, как, терпеливо вглядываясь в пятна на сырой стене, начинаешь различать очертания лиц, животных, мифологических чудищ, так в могильной тишине пещеры настороженный мой слух начинал улавливать нечто сперва невнятное и неопределенное, что постепенно превращалось в характерный рокот дальнего водопада, приглушенные голоса опасливой беседы, шепот каких-то существ, возможно находящихся совсем близко, загадочные, отрывистые звуки мольбы, крики ночных птиц. Словом, не счесть всех шумов и шорохов, порождавших новые страхи или бессмысленные надежды. Ибо, как Леонардо, глядя на пятна сырости, не придумывал лиц и чудовищ, но открывал их в прихотливых узорах, точно так же не надо думать, будто я под влиянием встревоженного воображения или страха слышал полные значения звуки приглушенных голосов, молений, хлопанье крыльев или крики птиц. Нет, нет, это происходило потому, что неотступная тревога, возбужденное воображение, долгое, опасное изучение нравов Секты изощрили за годы поисков мои чувства и ум и помогали мне расслышать голоса и зловещие шорохи, которые остались бы не замеченными человеком неопытным. А мне-то еще в раннем детстве являлись первые предчувствия того уродливого мира в моих кошмарах и галлюцинациях. Все, что я потом делал или видел в своей жизни, было так или иначе связано с этим тайным заговором и всяческими обстоятельствами, которые для людей обычных ничего не означали, а мне бросались в глаза и я видел их точные очертания – как в картинках, где детям надо найти спрятанного среди деревьев и ручьев дракона. И пока другие мальчики, понукаемые учителями, со скукой таращились на страницы Гомера, я, уже выкалывавший глаза птицам, ощутил первое душевное содрогание, когда прочитал, как он с потрясающей силой и технической точностью, с извращенным чувством знатока и мстительным садизмом описывает тот момент, когда Улисс и его спутники пронзают и выжигают огромное око Циклопа пылающей палкой. Разве Гомер сам не был слеп? И на другой день, раскрыв наугад мамину толстую книгу по мифологии, я прочитал: «И я, Тиресий, в наказание за то, что увидел и возжелал Афину, когда она купалась, был ослеплен; однако Богиня, сжалившись, наделила меня даром понимать язык вещих птиц; и потому я говорю тебе, Эдип, ты, сам того не зная, убил своего отца и женился на своей матери, за что должен понести кару». И так как я даже ребенком не верил в случайность, прочитанное мною как бы играя показалось мне пророчеством. И я уже никогда не мог избавиться от мысли о конце Эдипа, о том, как он выколол себе глаза иглою, услышав эти слова Тиресия и увидев, как повесилась его мать. Равно как не мог избавиться от уверенности, все более крепнувшей и подтверждавшейся, что миром управляют слепые, пользуясь для этого кошмарами и галлюцинациями, эпидемиями и колдуньями, гадателями и птицами, змеями и вообще всеми чудищами, обитающими во мраке и в пещерах. Так, за внешней оболочкой я видел контуры некоего омерзительного мира. И я готовил свое восприятие, обостряя его страстью и страхом, ожиданием и тревогой, чтобы в конце концов узреть могучие силы тьмы – как мистикам удается зреть Бога света и добра. Я же, мистик Грязи и Ада, могу и обязан сказать: ВЕРЬТЕ МНЕ!
Итак, в огромной этой пещере я увидел наконец предместья запретного мира, куда, вероятно, кроме слепых, мало кто из смертных был допущен, мира, за открытие коего расплачиваются ужасными карами и правдивое свидетельство о коем никогда еще не достигало людей, продолжающих жить там, наверху, в приятных грезах, пренебрежительно пожимая плечами при знамениях, которые должны бы их пробудить: сон, мимолетное виденье, рассказ ребенка или безумного. Или читая просто для времяпровождения урезанные рассказы тех, кому, возможно, удалось проникнуть в запретный мир: писателей, также окончивших жизнь сумасшествием или самоубийством (как Арто [148], как Лотреамон [149], как Рембо) и потому заслуживших лишь снисходительную улыбку, где смешались восхищение и презрение, – так взрослые улыбаются ребенку.
И я ощущал присутствие невидимых существ, двигавшихся во мраке: стаи огромных пресмыкающихся, змей, копошащихся в грязи, как черви в гниющем теле умершего гигантского животного; гигантских летучих мышей или птеродактилей, чьи огромные крылья, слышал я, глухо хлопали рядом и по временам с отвратительной наглостью касались меня, скользя по моему телу и даже лицу; были там и люди, собственно, уже переставшие быть людьми то ли из-за постоянного общения с подземными чудищами, то ли из-за необходимости двигаться по топкому болоту, ползать по грязи и нечистотам, скапливающимся в этих вертепах. Такие подробности я, правда, своими глазами не наблюдал (все ведь происходило во мраке), но угадывал по множеству вернейших признаков: пыхтенью, особому ворчанью, шлепанью ног по грязи.
Долгое время я не двигался, внимая и разгадывая знаки этой отвратительной, затаенной жизни.
Когда же встал на ноги, мне показалось, будто извилины моего мозга забиты землею и оплетены паутиной.
Я долго стоял, пошатываясь и не зная, что делать. Пока наконец не сообразил, что надо идти в том направлении, где словно бы брезжил слабый свет. Тут-то я понял, насколько слова «свет» и «надежда» должны быть связаны в языке первобытного человека.
Земля, по которой я теперь шел, была неровной: вода то доходила до колен, то едва покрывала почву, напоминавшую мне дно озер в пампе времен моего детства – она была илистая и вязкая. Когда уровень воды повышался, я сворачивал туда, где помельче, потом, чтобы не сбиться с пути, снова устремлялся в направлении, откуда исходил далекий тусклый свет.
XXXVI
Чем дальше я продвигался, тем свет становился ярче, пока я наконец не сообразил, что то, что я считал пещерой, было на самом деле огромным амфитеатром посреди бескрайней равнины, озаренной мертвенным красновато-фиолетовым светом.
Когда я выбрался из амфитеатра и окинул взглядом неведомый мне небосвод, то увидел, что свет исходит от звезды, раз во сто более крупной, чем наше солнце, однако ее блеклое сияние указывало, что то была одна из умирающих звезд, которые, расходуя остатки своей энергии, озаряют холодные, пустынные планеты своей галактики светом, напоминающим свет камина в большой тихой комнате, когда дрова уже выгорели и последние угольки тлеют, мерцая и угасая в золе, – таинственное красноватое свечение, которое в ночной тиши всегда навевает нам мысли, полные неизъяснимой тоски; обращаясь к глубинам своего «я», мы думаем о прошлом, о легендах дальних стран, о смысле жизни и смерти, покамест, засыпая, не поплывем по морю смутных видений, как на плоту, скользящем над бездонной, темной пучиной дремотных вод.
Безрадостный край!
Удрученный одиночеством и тишиной, я долго не мог двинуться с места – все глядел на эти сумрачные просторы.
В той стороне, где, вероятно, был запад, на фиолетово-сизом фоне грозового, но застывшего неба – словно некая грандиозная буря была вмиг остановлена чудесным знамением, – на фоне неба в тучах, похожих на растерзанные, раздерганные клочья окровавленной ваты, вздымались башни странного вида и огромной высоты, изувеченные многими тысячелетиями и, возможно, той же катастрофой, что опустошила этот унылый край. Пепельные скелеты высоких обгоревших стропил, призрачно темнея на кроваво-алых тучах, словно говорили, что началом или же завершением той катастрофы был какой-то планетарный пожар.
Посреди башен виднелась статуя, столь же высокая, как они. И в том месте, где должен был находиться ее пуп, мерцал фосфоресцирующий свет – я готов был поклясться, что вижу подмигивающий глаз, когда бы царившая вокруг неподвижность смерти не убеждала меня, что это подмигиванье всего лишь обман зрения.
Меня объяла уверенность, что здесь уготован конец долгому моему странствию и что, возможно, на этой грандиозной равнине я наконец узнаю смысл своего существования.
В стороне севера унылую равнину окаймляла горная гряда, вроде лунных, – высота ее, пожалуй, достигала двадцати-тридцати километров. Эта горная цепь походила на хребет чудовищно огромного окаменевшего дракона.
На южном краю равнины, напротив, виднелись кратеры, также напоминавшие лунные кольцевидные впадины. Потухшие и, вероятно, совсем уже остывшие, они тянулись по каменной плоскости к неведомым южным пределам. Были ли то потухшие вулканы, которые некогда опустошили и сожгли потоками лавы все живое?
С того места, где я стоял, завороженный и недвижимый, нельзя было рассмотреть, высятся ли колоссальные башни особняком посреди равнины (возможно, то были священные башни, предназначенные для неизвестных нам ритуалов) или же среди невысоких зданий мертвых городов, для меня невидимых и как бы несуществующих.