— На своем женском наречии, как мать, — советовал Яков Матвеевич, — накажи дочке, чтоб была поумнее… Чтоб честь блюла. Не мне же об этом дочке совет давать…
— Да, ей скажешь! Так-то она и послушает мать, жди! Нынче пошли такие дочки, что с ними не поговоришь, умнее матерей стали. — Тяжело вздохнула. — Подумать только, она купается с ним в Егорлыке! Ни стыда, ни совести! Гайдашева Нюра сама видела, как Иван и Настенька голые в камышах какую-то водяную траву со дна доставали. Иван нырнет, сорвет на дне куст той травы, вынырнет, отдаст Настеньке, а та плывет на берег и расстилает ту травку для сушки…
— И зачем это, им потребовалось?
— Я спросила у Настеньки. Говорит, для тех его чертежей… Травка та собой зеленая, вот она будет изображать кусты да деревья. — И опять Груня тяжело вздохнула, — Вчера куги сноп принесли… Я уже говорила Настеньке, что нельзя ей купаться с парнем.
— И что же она?
— Смеется и говорит, что это предрассудки… Охо-хо, хо! Беда с детьми, Яша! Малые были — малая с ними забота, большие стали — пришла большая печаль…
— Нечего, Груня, прежде времени ахать и охать, — сказал Яков Матвеевич, зевая и отворачиваясь от жены. — Пора спать… Завтра холодочком поеду в Грушовку. Что-то Скуратову я потребовался…
Груня не ответила, и Яков Матвеевич, дремля, подумал, что жена тоже хочет спать. Но Груня и не думала засыпать. Она ответила бы мужу, но помешали слезы — они сдавили горло и текли, текли по щекам. В эту минуту ей было так горько, так обидно, что она с трудом удержала рыдание. Уснула лишь тогда, когда Настенька осторожно, как воровка, вошла в хату, быстро разделась и легла в кровать.
Утром, проводив мужа в Грушовку, Груня разбудила дочь и сказала:
— Нельзя, Анастасия, так долго просиживать с милым.
— Мы не сидели, а танцевали.
— До зари? — Мать покачала головой. — Не бреши хоть матери… Не могу уразуметь, Анастасия, почему ты к нему так привязалась?
— К кому, мамо?
— Ишь, егоза, еще и переспрашиваешь? Будто и не знаешь, о ком речь?
— Мамо, а вы были молодыми?
— Глупый вопрос… Была и матери своей не грубила…
— А любили, мамо?
— Любить с умом не запрещается, а вот без ума…
Настенька махнула рукой и ушла в сенцы. Умылась, причесала коротко стриженные волосы, мельком глянула в зеркальце. В газету завернула кусок хлеба и, напевая, направилась к выходу. Мать окликнула:
— Куда?
— Корову подоить!
— А хлеб? Для коровы?
Смеясь, Настенька выбежала на улицу. Вскоре из книгинского двора вышла корова и повернула в переулок к стаду. Настенька, в беленьком фартуке, пришла к матери. В руках у нее крупный, с красивым гребнем петух. Серой масти, с жаркими подпалинами на крыльях и с малиновым, как у селезня, оперением на шее; петух часто двигал сильными, когтистыми ногами, цепляясь ими за карман фартука. Настенька ласкала петуха, поглаживала его огненный, упавший набок гребешок и смущенно смотрела на мать.
— Чей кочет? — спросила Груня.
— Мы с Ваней поймали, — виноватым голосом отвечала Настенька. — Мамо, я хотела с курятиной борщ сварить… Ваня давно просил…
— Ну и свари, кто тебе не велит! — Так вот петух…
— Не умеешь кочета зарезать? — спросила Груня. — Так, что ли?
— Угу… — промычала Настенька, низко наклонив голову.
— Пусть Иван возьмет топор…
— Ну, что вы, мамо! — крикнула Настенька. — Ванюша боится еще больше, чем я… Поймали петуха и так хохотали… Ваня говорит, что лучше с голоду помрем, а жизни птицу лишать не будем…
— Ну и чего пожаловала ко мне? — Груня усмехнулась. — Умирайте с голоду со своим Иваном…
— Мамо, надо же борщ сварить, — просила Настенька. — Я давно обещала Ване…
— Эх, горе ты мое! — Груня решительно взяла из рук дочери присмиревшего петуха, пошла с ним в комнату, взяла там нож и большую кастрюлю, затем ушла в чулан и оттуда крикнула:
— Дочка, иди поучись! В жизни все пригодится, повариха!
Настенька не сдвинулась с места. Она закрыла ладонями побледневшее лицо и простояла так, пока Груня не вышла из чуланчика. Петух, скорчившись и вытянув когтистые сухие ноги, лежал в кастрюле, белая эмаль и перья были окрашены кровью.
— Ощипать и разделать сумеешь? — спросила Груня.
— Попробую… как-нибудь, — тихим и чужим голосом ответила Настенька. — Надо же приучаться…
— Приучайся, приучайся, дочка… Сперва обдай кочета кипятком, а тогда уже снимай перья…
V
Посреди комнаты, на полу, лежал подрамник. Иван ударил карандашом по плотно натянутой бумаге, и она загудела, как бубен. И вкривь и вкось экран был испещрен тончайшими, как паутинка, и жирными линиями. Иван и Настенька, стоя на коленях и нагибаясь над экраном, мастерили на этих перепутанных линиях новые Журавли, с улицами и домами, с парками и зелеными насаждениями, и заниматься этим делом им было приятно.
Главную работу выполнял Иван, а Настенька лишь помогала ему. Она брала стебли куги, что потолще, острым ножом с боков срезала стебель так, что он становился похожим на крохотный брусочек. Затем этот брусочек Настенька резала на мелкие, длиной с карандашную резинку, кусочки — это и были двухэтажные жилые дома на восемь квартир. Если кусочек куги подлиннее — значит, дом на восемь квартир, покороче — на четыре или на две. Брусочки-дома Иван намазывал клеем и смело ставил на макет в том порядке, в каком на земле должны были вырасти настоящие дома. Если же Ивану нужно было поставить дерево, Настенька подавала ему кусочек просохшей водоросли, зеленой, как настоящее дерево летом после сильного грозового дождя.
— Настенька, нужны кусты, — сказал Иван, протягивая руку. — И еще готовь большое де- рево…
— Вот кусты, а вот и дерево… Такое? С ветками?
Иван, обмакивая кустики в клей, кивал головой.
От длительного стояния на коленях болели ноги, ломило спины — часто приходилось нагибаться и кланяться. Работа была кропотливая и так увлекала, что молодые люди не заметили, как наступил вечер. Для Настеньки, еще хранившей в ящике у себя под кроватью куклы, лепка макета напоминала детскую игру. Иногда она думала о том, что они с Иваном нарочно, играя, лепят новые Журавли; что в этом игрушечном селе с домами и с улицами, со школой и с магазинами, с детским садом и с клубом недостает только игрушечных людей-кукол, и ей было весело… На крыльях фантазии Настенька забиралась в какие-то неведомые страны, и тогда ей казалось, что она и Иван — великаны, и строят не село, а огромный город для маленьких, неземных людишек…
— Настенька! Восьмиквартирный дом!
— Вот он… Бери!
Настенька выполняла любую просьбу Ивана, и мысль о том, что два великана помогают лилипутам строить большой город, не покидала ее и была ей радостна.
— Дай большое дерево! — попросил Иван, протягивая руку. — Мы поставим его у входа в парк… Вот здесь!
— Большие деревья, Ваня, кончились…
— Жалко! — Иван с хрустом в крепких ногах встал, взял Настеньку под руки, помог ей подняться и, обнимая, поцеловал. — Ну, на сегодня хватит! Пойдем на Егорлык… Искупаемся и еще водорослей принесем.
— Ночью?
— Испугалась? Нырять все одно, что днем, что ночью… Пойдем! Я устал и хочу купаться!
— И я! Полотенце взять, Ваня?
— Непременно!
Настенька взяла полотенце, Иван схватил ее за руку, и они побежали через огород к Егорлыку. Хотели, не останавливаясь, подбежать к воде и не смогли. Замедлили бег как раз в том месте, где сорок две ступеньки сходили к берегу. Ночь была необычно светлая, а на чистом небе гулял полнолицый месяц; такого над Журавлями, казалось, давно не бывало. Тот золотой рушник, что месяц небрежно бросил на воду, протянулся от берега к берегу и весь был расшит искорками и блестками. Он манил к себе, хотелось спуститься с кручи и, как в сказке, пойти по нему на ту сторону. И оттого, что вокруг столько было света, всякий предмет выглядел не таким, каким обычно видели его днем. Вот и глинистый берег, тот самый козырек над рекой, к которому давно привыкли журавлинцы, казался уже не берегом, а раскаленной каменной глыбой, готовой грохнуться в воду.
Молодые люди долго смотрели на хорошо им знакомые камыши — там они добывали водоросли, а сейчас узнать эти камыши не могли. Куда там узнать! Это были заросли лозняка, и стоял тот лозняк в воде высокой стеной, ветерок чуть покачивал эту стену, и по реке расходился пугающий тягучий шумок. И даже те сорок две ступеньки, по которым столько раз они спускались и поднималисъ, в озарении месяца казались не кое-как вырытыми обычной штыковой лопатой, а высеченными зубилом в красноватом граните. И пойма реки показалась им просторнее, а знакомая, с двумя приметными курганами степь за Егорлыком — чужой и непривычной.
Ступеньки манили и как бы говорили: ну, Настенька, Ваня, чего стоите? Чего так долго раздумываете? Бегите, бегите к берегу! Ведь это только для влюбленных мы делаемся гранитными да красивыми. Когда же вы спуститесь к воде, мы снова станем глиняными… Так что бегите! Бегите!