Молодые люди вдруг заметили гофрата Беренса, идущего по саду. Сегодня он обедал в общей столовой, и все видели, как он сел за стол фрау Заломон и сложил перед тарелкой свои ручищи. Потом, видимо, побыл с больными на террасе, поговорил с кем-нибудь на личные темы, показал тем, кто еще не видел, фокус с завязываньем шнурков. И вот теперь он не спеша шел по усыпанной гравием дорожке, без медицинского халата, во фраке в мелкую клетку, сдвинув цилиндр на затылок и тоже с сигарой во рту: она была очень черная, и, затягиваясь, он выпускал густые клубы белесого дыма. Его голова, его лицо с синевато-багровыми щеками, вздернутым носом, влажными синими глазами и острой бородкой казались маленькими в сравнении с длинной, слегка сутулой, словно надломленной фигурой и огромными руками и ногами. Он, должно быть, нервничал, а увидев кузенов, заметно вздрогнул и даже как будто смутился, так как ему надо было непременно пройти мимо них. Но приветствовал он их, как обычно, бодро и витиевато, на этот раз строкой из Шиллера: «Смотри-ка, Тимофей, смотри!» – и пожеланиями благословенного обмена веществ, причем не дал им подняться, когда они хотели из уважения к нему встать.
– Сидите, сидите, и, пожалуйста, без церемоний. Я человек скромный. Да вам и не полагается, ведь вы пациенты, и тот и другой. От вас этого не требуется. Не возражайте, такова ситуация.
И он встал перед ними, держа сигару между указательным и средним пальцем правой ручищи.
– Ну, как травка, Касторп? Хороша? Покажите-ка, я ведь знаток и любитель. Пепел хорош: что это за красивая смуглянка?
– «Мария Манчини», господин гофрат, Postre de Banquett[90] из Бремена. Стоит девятнадцать пфеннигов штука, просто даром, но букет – вы такого за эту цену нигде не найдете. «Суматра-Гаванна», верхний лист светлый, как видите. Я очень к ним привык. Смесь средней крепости, весьма пряная, но язык не раздражает. Любит, чтобы не стряхивали пепел как можно дольше, я стряхиваю от силы два раза. Конечно, и у нее бывают свои капризы, но контроль при производстве, видимо, весьма тщательный, ибо качества «Марии» необыкновенно устойчивы и курится она очень ровно. Разрешите вам предложить?
– Благодарю, мы ведь можем обменяться.
И они вынули свои портсигары.
– У этой есть порода, – сказал гофрат, протягивая сигару своей марки. – Темперамент, знаете ли, плоть и кровь. «Санкт-Феликс-Бразиль», я всегда был верен этому типу. Уносит все заботы, обжигает, как водка, а под конец в ней чувствуется что-то огненное. При сношениях с ней рекомендуется некоторая сдержанность, нельзя курить одну за другой, мужская сила этого не выдерживает. Но уж лучше один раз хватить как следует, чем целый день сосать водяные пары…
Они вертели в пальцах подарки, которыми обменялись, ощупывали с видом знатоков стройные тельца сигар; казалось, в косых, слегка приподнятых, точно ребра, и местами чуть отстающих верхних листьях, в сети их жилок, которые как будто пульсировали, в слегка шероховатой коже, в игре света на их краях и поверхностях таится подобие чего-то органического, живого.
Ганс Касторп выразил вслух эту мысль.
– Такая сигара точно живая. Она точно дышит. Дома мне как-то взбрело в голову держать «Марию» в герметическом жестяном ящике, чтобы предохранить от сырости. И можете себе представить – она умерла. Примерно через неделю она погибла – в ящике лежали какие-то кожистые трупы.
И они принялись обмениваться опытом – как лучше хранить сигары, особенно импортные, которые гофрат предпочитал всем прочим. Он бы всегда курил только крепкие «Гаванны», заявил Беренс, но, к сожалению, он их плохо переносит: две маленькие «Генри Клей», которыми он как-то в обществе слишком увлекся, по его словам, едва его в гроб не вогнали.
– Курю я их как-то за кофе – две подряд, – начал он рассказывать, – и никаких сомнений у меня не возникает. Но докурил и невольно спрашиваю себя – что же это со мной творится? Какое-то странное состояние, совершенно необычное, никогда в жизни ничего подобного не испытывал. Домой я добрался с большим трудом, а когда добрался – тут уж меня совсем скрутило. Ноги ледяные, знаете ли, холодный пот по всему телу, лицо побелело как мел, с сердцем – черт знает что, пульс то нитевидный, едва прощупывается, то бац, бац, мчится опрометью, а в голове такое возбуждение, понимаете ли… Словом, я был уверен, что отплясался. Я говорю – отплясался, потому что именно это слово тогда пришло мне на ум, чтобы охарактеризовать мое состояние. Ведь было мне, собственно говоря, очень весело… Я чувствовал даже какую-то праздничную приподнятость, хотя вместе с тем испытывал невероятный страх, вернее – весь я был во власти страха… Но ведь страх и праздничная приподнятость не исключают друг друга. Парнишка, которому предстоит впервые взять девчонку, тоже боится, и она боится, и все-таки они тают от блаженства. Я тоже чуть не растаял: грудь ходуном ходит, ну, думаю, сейчас я упляшу отсюда. Но тут Милендонк взяла меня в оборот и нарушила мое настроение. Пошли холодные компрессы, растирания щетками, укол камфоры, – словом, она сохранила мою жизнь для человечества.
Ганс Касторп, на правах пациента, продолжал сидеть, подняв голову и глядя на Беренса; мысль молодого человека усиленно работала, это было видно по его лицу; он заметил, что синие влажные глаза гофрата, по мере того как он рассказывал, начали слезиться.
– А ведь вы иногда пишете красками, господин гофрат, – вдруг сказал он.
Гофрат отступил с притворным изумлением.
– Да что вы? Как это вы догадались, юноша?
– Прошу прощения. Я случайно слышал разговор… А сейчас вспомнил.
– Ну, тогда я и отпираться не стану. У всех у нас есть слабости. Бывает! Иногда пишу. Anch'io sono pittore[91], как говорил некий испанец.
– Пейзажи? – снисходительно и словно мимоходом спросил Ганс Касторп. В данную минуту такой тон казался ему допустимым.
– Сколько угодно! – ответил гофрат смущенно и хвастливо. – И пейзажи, и натюрморты, и животных – отважный витязь ни перед чем не отступает.
– Но не портреты?
– Иногда случается и портреты. А вы что – хотите заказать мне свой?
– Ха-ха! Вовсе нет! Но с вашей стороны было бы очень любезно, если бы вы при случае показали нам ваши произведения.
Иоахим, с удивлением смотревший на двоюродного брата, поспешил заверить гофрата, что, конечно, он окажет им большую любезность.
Беренс был польщен, он был в восторге и необыкновенно воодушевился. Он даже покраснел, и, казалось, слезы, стоявшие в его глазах, сейчас польются по-настоящему.
– Да пожалуйста! – воскликнул он. – С величайшим удовольствием! Хоть сейчас, если вам интересно! Идемте, идемте в мою хижину, я угощу вас кофе по-турецки! – Он схватил молодых людей за руки, поднял со скамьи и, повиснув между ними, повел по усыпанной гравием дорожке к своей квартире, которая, как им было известно, находилась совсем рядом, в юго-западном флигеле берггофского дома.
– Я ведь и сам когда-то пробовал свои силы в этой области, – заявил Ганс Касторп.
– Что вы говорите? И по-настоящему? Маслом?
– Нет, нет, дальше нескольких акварелей дело не пошло. Так, корабль, видик на море, словом, ребячество. Но я очень люблю смотреть картины и потому осмелился…
Эти слова несколько успокоили Иоахима, встревоженного столь неожиданным любопытством кузена: поэтому-то Ганс Касторп – больше для него, чем для гофрата – и сослался на свои собственные попытки заняться живописью. Гофрат и его гости дошли до флигеля: здесь не было роскошного портала с фонарями по бокам, как на той стороне здания, где находился главный подъезд. Две закругленных ступеньки вели к дубовой двери, которую гофрат отпер ручкой-ключом, висевшей среди его огромной связки ключей. При этом его пальцы дрожали; нет, он решительно нервничал. Они вошли в прихожую с вешалкой, и Беренс водрузил на нее свой цилиндр. Открыв стеклянную дверь в коридорчик, который был отделен этой дверью от остальной части здания и куда выходили с обеих сторон комнаты этой небольшой частной квартирки, он позвал горничную и отдал ей соответствующие распоряжения. Затем, игриво и витиевато ободряя своих гостей, распахнул перед ними одну из дверей справа.
В квартире было несколько комнат, обставленных в банальнейшем стиле буржуазных квартир, с окнами на долину, все – проходные и разделенные не дверями, а только портьерами: столовая в «старонемецком» стиле, кабинет с письменным столом, над которым висела студенческая шапочка и две скрещенных рапиры, с пушистым ковром, книжными шкафами и диваном, затем «курительная» в «турецком» стиле. Во всех комнатах стены были увешаны творениями кисти гофрата, и гости вежливо устремили на них свои взоры, готовые всем восхищаться. Здесь было много портретов почившей супруги гофрата – и писанных маслом, и просто фотографических карточек, стоявших на письменном столе. Эта несколько загадочная блондинка многократно была изображена в воздушных струящихся одеждах, руки ее были сложены на левом плече, но не крепко, а так, что кончики пальцев лишь слегка соприкасались, глаза либо воздеты к небу, либо опущены долу и спрятаны под длинными косыми стрелками ресниц: только прямо перед собой, на зрителя, не смотрела покойница ни на одном портрете.