А потом они взаправду встретили василиска. Он был такой, каким его изображают рассказчики, что подтверждает достоверность их описаний. Он выскочил из камня, расщепил скалу, как повествуется у Плиния. Вид его был: когти и голова петуха, на гребне красный нарост в форме короны, желтые выпуклые, как у лягушки, глаза, тело змеиное. Василиск был изумрудно-зеленый и отливал серебром, на первый взгляд мог показаться красивым, однако все знали, что стоит ему дыхнуть, как погибнут и животные и люди. И далеко разносилось его нестерпимое зловоние.
– Не подходите, – выкрикнул Соломон. – А наипаче не вздумайте глядеть в глаза, ибо в них ядовитая сила! – Василиск пресмыкался в их направлении, вонючий запах распространялся все явственней, и вдруг Баудолино пришла в голову мысль, каким способом извести его. – Зеркало! – крикнул он Абдулу. Тот выхватил металлическую тарелку, взятую в дар от гимнософистов. Баудолино с этим зеркалом, держа его впереди в правой руке, как щит, повернутый к чудовищу, левой загородил глаза, дабы не встретиться с ним взором, и пошел, глядя только под ноги. Он остановился перед зловещим гадом и вытянул зеркало вперед. Тот в любопытстве уставился жабьим зраком на изображение, не прекращая жарко сопеть. И вдруг задрожал всем туловищем, захлопал лиловыми веками, исторг сумасшедший вопль и рухнул без жизни. Тогда все поняли, что зеркало обратило вспять василиску убийственную мощь взора и смертное дыхание, и от этих-то двух заклятий он сам пал бездыханною жертвою.
– Вот мы и в земле страшилищ, – удовлетворенно сказал Поэт. – До царства остается немного. – Баудолино гадал, что имеет в виду тот под царством: Пресвитерово или собственное будущее.
Так, натыкаясь то на человекоядных гиппопотамов, то на нетопырей, что по размеру были крупнее, чем голуби, они вошли в поселок меж крутых гор, у подножия которых раз-легалась долина с немногочисленной растительностью, будто окутанная легким туманом. Туман загустевал по мере их хода и постепенно стал непроницаемой тучей, а горизонт и вовсе превратился в черную полоску, что было особенно заметно по сравнению с кровавым закатом.
Тамошний люд отнесся к странникам сердобольно, но на знакомство с их гортанным языком у Баудолино ушел не один день. Все это время их принимали как гостей и пользовали дичиной – местной горной зайчатиной, во множестве добывавшейся на склонах. Сумев понять здешних жителей, они узнали, что у подножия горы начинается обширная провинция Абхазия, и знаменита она следующим: представляет собой безбрежный лес, в котором царит самая беспроглядная мгла, и не такая, как ночью, когда по меньшей мере звезды с неба моргают. Нет, здесь царствует именно полный мрак, какой объемлет человека в глуби пещеры и с закрытыми глазами. Эта бессветная провинция населена абхазцами, которые прекрасно себя чувствуют, как, тоже к примеру, слепцы в тех местах, которые им знакомы с детства. Похоже, эти абхазцы вовсю используют слух и обоняние, но каковы они, никому доподлинно не известно, поелику кто же станет туда подаваться к ним?
Друзья спросили, существует ли другая дорога в страну Востока, а те сказали, что да, достаточно обойти по кругу Абхазию с темным лесом, однако это, как свидетельствуют древние повести, потребует десять и более лет пути. Ведь темный лес простирается на сто двенадцать тысяч салам-ков... Никто не смог понять, каков длиной один саламок, но ясно было, что больше мили, больше стадия, больше фар-санга.
Они уж пали духом, когда Порчелли, самый малобесед-ливый из компании, напомнил Баудолино, что у них во Фраскете народ приучен ходить в туманах, хоть режь ножом. А это похуже, чем совершенная тьма, потому что в сером мареве из-за обмана усталому глазу все время мерещатся небывалые в мире диковины, и следовательно, даже имея возможность идти вперед, бредущий останавливается, и путает дорогу, и может провалиться в канаву. – А как мы делаем в родных краях, – говорил он. – Мы следуем побудке, позыву, вроде летучие мыши, которых слепее не бывает! Наши туманы не пробивает никакой запах, ноздри забиты водой и паром, единственное, что удается унюхать, – дух своего тела. Так что, – подытожил Порчелли, – тем, кто привычен к нашим туманам, тутошний мрак – просто дневная прогулка.
Другие александрийцы его поддержали, поэтому Баудолино и пятеро земляков встали во главе колонны, а прочие привязались к их коням и следовали сзади, уповая на везенье.
В начале путь был веселый и хороший, казалось, продолжаются родимые туманы, однако через час-другой стало уже совсем ничего не видно. Ведущие настораживали уши, улавливая, не хрустнет ли сучок, а если сучок не хрустел, приходили к выводу, что под ногами травяная поляна. В деревне их напутствовали словами, что эти земли всегда продуваются сильным ветром от юга на север, поэтому Баудолино то и дело наслюнивал палец, держал его торчком, этим способом определяя, откуда дует ветер, и правил путь на восток.
Они узнавали о наступлении ночи по охлаждению воздуха и раскладывали бивак. Бессмысленное решение, бурчал Поэт, ибо в сплошной ночи можно ложиться на покой даже днем. Но Ардзруни на это возразил, что когда наступает прохлада, то не слышны и клики зверей, а потом они снова раздаются, и в особенности явно начинают петь птицы в преддверии первого тепла. Это знак, что все живые обитатели Абхазии соразмеряют день с чередованьем тепла и холода, как если бы дело шло о коловращении солнца и луны.
Долгие дни они не замечали людского соседства. Когда закончились припасы, стали нащупывать на ветвях деревьев плоды, тратили время, наконец находили и поглощали, моля, чтобы плод не оказался отравой. Зачастую как раз пряный запах нового растительного дива побуждал Баудолино, обладавшего самым чутким нюхом, выбирать дорогу то вперед, то направо, то налево. Время шло, они все больше приучались доверять ушам и носу. Алерамо Скаккабароцци, тот, что с кличкой, постоянно вострил стрелы и как только в окрестностях раздавалось кудахтанье какой-нибудь не слишком проворной птицы, натягивал лук. Не так уж редко после этого они, отыскав по крику и по плеску умирающих крыльев подбитую добычу, щипали диких кур и пекли их на тут же наломанном хворосте. Самое странное, что потерев камни, они получали огонь и зажигали пламя, должным образом красное, но от пламени не исходило света; у них самих, кружком обступивших костер, ни единым бликом не освещались лица. Пламя будто бы отсекалось на том уровне, где, насаженная на ветку, торчала жарящаяся тушка.
Воду они находили без труда, преклоняя слух к журчанию потоков. Двигались вперед медленно, а однажды обнаружили, что на четвертый день пути оказались в той же точке, из которой незадолго перед тем вышли: возле пруда оказался у них под руками мусор от собственного кострища.
Наконец дали себя знать абхазцы. Путники стали слышать едва различаемые голоса, клекотанье, все это происходило около них, голоса были взволнованные, хотя почти беззвучные. Похоже, коренные обитатели леса показывали друг другу на невиданных посетителей, то есть, правильнее сказать, на неслыханных. Тут Поэт для чего-то испустил дикий крик, и все голоса разом стихли; трепетание травы и листвы указало, что абхазцы в ужасе ретировались. Потом опять подошли и зашушукались с новой силой, ошарашенные удивительным вторжением.
Тем временем Поэта что-то зацепила, чья-то лапа, какая-то волосатая, часть тела. Он хватанул не глядя, кого – же зная, в ответ раздался леденящий возглас. Поэт ослабил хватку, голоса обитателей отдалились, они, должно– быть, расступились и попятились, создавая почтительное расстояние.
Несколько дней протекло в этом духе. Ничего нового. Путники шли себе, а абхазцы кружили поодаль. Может, они были и не те, что в первый раз. Может, одни жители извещали других о присутствии в роще посторонних. Как-то ночью (да ночью ли?) вдалеке раздалось что-то вроде боя барабанов или стука по полому стволу дерева. Эти мягкие дроби заполняли собой все наличное пространство, покрывали многие мили. Путники воняли, что таким способом абхазцы передают сообщения на расстоянии: оповещают друг друга обо всем, что делается, в их лесу.
Постепенно они привыкли к своим невидимым сопровождающим., И все больше притерпевались к темноте, до такой степени, что Абдув, прежде мучившийся от солнечных лучей, заявил, что теперь, ему полегчало, и что лихорадки больше нет, и он даже опять вспомнил свои песни. Как-то вечером (да вечером ли?) они грелись у огня и Абдул отторочил от седла гитару и запел:
Я верой в будущность согрет,Ведь встречусь я с любовью дальней,Но после блага жду я бед,Ведь благо – это призрак дальний.Стать пилигримом буду рад,Чтоб на меня был брошен взгляд.Печаль и радость тех беседХраню в разлуке с дамой дальней,Хотя и нет таких примет,Что я отправлюсь в край тот дальний.Меж нами тысячи лежатШагов, дорог, иных преград.[26]
Вдруг обнаружилось, что беспрестанно перешептывавшиеся в непроницаемой тьме абхазцы, все как один, молчат.