Просто открыть задний проход — разве этого недостаточно? Надо ли подключать к этому делу Шекспира, Данте, Уильяма Фолкнера и множество других авторов карманных книг? Боже мой, как усложнилась жизнь! Ведь здесь годилось любое место. Компанию составляли солнце или звезды, пение птиц или уханье совы. Не было ни вопроса, как убить время, ни вопроса, как убить двух зайцев сразу. Нужно было просто не мешать естественному ходу вещей. И не было даже мысли доверяться Господу. Вера в Бога была настолько неотделима от природы человека, что взывать к ней с целью расшевелить кишки казалось мыслью кощунственной и абсурдной. Ныне лишь ученый, познавший высшую математику, а также метафизику с астрофизикой, способен объяснить простое функционирование автономной системы. Все стало очень непростым. Благодаря анализу и экспериментам самые незначительные вещи обрели такой масштаб, что едва ли найдется человек, который хоть что-то знает по какому бы то ни было предмету. Даже инстинктивное поведение выглядит теперь крайне сложным. Самые примитивные чувства — такие, как страх, ненависть, любовь, тревога, — кажутся сейчас ужасно сложными.
И мы — Господи, спаси — намереваемся уже в ближайшие пятьдесят лет завоевать пространство! Мы — существа, которые гнушаются стать ангелами, — хотим превратиться в межпланетных обитателей! Что ж, одно можно предсказать совершенно точно: даже в космическом пространстве мы не обойдемся без уборной! Я заметил, что, куда бы мы ни направлялись, «Джон» всегда сопровождает нас. Прежде мы любили спрашивать: «А что если коровы начнут летать?» Сейчас эта шутка стала допотопной. Проблема, с которой неизбежно придется столкнуться при выходе за пределы земного притяжения, формулируется так: «Как будут функционировать наши органы, освобожденные из-под власти гравитации?» Перемещаясь со скоростью, превышающей скорость мысли (а такие предположения уже высказываются!), будем ли мы вообще способны читать там, в межзвездном и межпланетном пространстве? Я спрашиваю потому, что стандартный межпланетный корабль должен иметь как лаборатории, так и уборные — а если так, наши новоявленные исследователи времени и пространства непременно запасутся литературой для туалета.
Вот о чем следовало бы подумать — о характере этой космической литературы! Время от времени мы заполняем анкеты, где нас спрашивают, что мы будем читать, если окажемся на необитаемом острове. На моей памяти никто еще не придумал анкету с целью узнать, какая литература больше всего подходит для чтения в космической уборной. Если на эту предположительную анкету будут получены старые ответы, а именно Гомер, Данте, Шекспир и Компания, я испытаю жестокое разочарование.
Я бы отдал все на свете, чтобы узнать, какие книги окажутся на борту первого корабля, который покинет Землю и, вероятно, никогда не вернется! Мне кажется, книги, способные принести моральное, душевное и духовное удовлетворение этим отважным первопроходцам, еще не написаны. На мой взгляд, очень велика возможность того, что этим людям вовсе не нужно будет читать — даже в уборной. Они смогут настроиться на волну ангелов и услышать голоса дорогих усопших — их обостренный слух различит бесконечную небесную песнь.
XIV
Театр
ДРАМА — РОД ЛИТЕРАТУРЫ, С КОТОРЫМ Я ВОЗИЛСЯ больше, чем с каким-либо другим. Страсть моя к театру зародилась так давно, что я почти верю, будто родился за кулисами. С семи лет я начал ходить в театр оперетты под названием «Новелти» на Дриггс-авеню в Бруклине. Я всегда посещал субботние matinée[170]. Один. Билет на «негритянские небеса»[171] стоил десять центов. (Золотое время, когда за десять центов можно было купить хорошую сигару.) За нами присматривал швейцар Боб Мелони — бывший боксер с такими широкими и квадратными плечами, каких я ни у кого больше не видел. У него была крепкая ротанговая трость, и я помню его гораздо лучше, чем любую из увиденных тогда пьес, чем любого актера или актрису. В моих беспокойных снах он всегда играл роль злодея.
Первым спектаклем, который я посмотрел, была «Хижина дяди Тома». Я был совсем маленький, и пьеса, как мне помнится, не произвела на меня никакого впечатления. Однако помню, что моя мать рыдала на протяжении всего представления. Мать обожала такие слезливые штучки. Не знаю, сколько раз меня таскали на «Старую усадьбу» (с Денменом Томпсоном), «Дорогу на Восток» и подобные любимые вещицы.
По соседству (в Четырнадцатом округе) были еще два театра, куда мать время от времени меня водила, — «Амфион» и «У Корса Пейтона». Коре Пейтон, которого часто называли «худшим актером в мире», ставил дешевые мелодрамы. Много позже он и отец стали собутыльниками, о чем и помыслить было нельзя в те времена, когда имя Корса Пейтона гремело по всему Бруклину.
Первой пьесой, которая произвела на меня впечатление — мне было тогда десять или одиннадцать лет, — оказалась «Вино, Женщина и Песня». Это было веселое, похабное представление, где главные роли исполняли миниатюрный Лу Херн и восхитительная Бонита. Как я теперь понимаю, зрителям показывали славное кабаре-шоу. («Wer libt nicht Wein, Weib und Gesang, bleibt ein Narr sein Leben lang»[172].) Самой поразительной вещью, связанной с этим представлением, было то, что мы заняли целую ложу. Театр, в котором я никогда не бывал — он несколько напоминал мне старую французскую крепость, — назывался «Фолли» и стоял на углу Бродвея и Грэм-авеню (разумеется, в Бруклине).
В это время мы перебрались из славного Четырнадцатого округа в квартал Башвик («Улица ранних горестей»). Совсем рядом с нами, в районе под названием Восточный Нью-Йорк, где все, казалось, неотвратимо идет к смертному концу, сборная труппа давала представления в театре под названием «Готем». Раз в год, в каком-нибудь унылом месте по соседству, цирковая компания «Форепо и Селлс» раскидывала свои огромные шатры. Неподалеку было китайское кладбище, водохранилище и пруд, где зимой катались на коньках. Единственная пьеса, которая, как мне казалось, выводила из этой нечеловеческой земли и называлась «Он же Джимми Валентайн». Но именно там я, несомненно, видел такие чудовищные вещи, как «Берта», «Швея-мотористка» и «Прекрасная манекенщица Нелли». Я все еще ходил в среднюю школу. Уличная жизнь казалась мне куда более интересной, чем трескучая болтовня на театральных подмостках.
Но именно тогда во время каникул я посетил моего двоюродного брата в Иорквилле, где сам родился. Летними вечерами мой дядя за пинтой эля развлекал нас рассказами о театре его дней. («Бауэри после наступления темноты», вероятно, все еще ставился.) Я и сейчас вижу, как дядя — толстый, ленивый, жизнерадостный человек, говоривший с сильным немецким акцентом, — сидит за пустым круглым столом на кухне в вечной майке пожарного. Вижу, как он разворачивает программы: это были те самые длинные афиши, напечатанные на газетной бумаге и часто пожелтевшие от возраста, которые обычно висели у входа на галерку. Названия пьес зачаровывали, но еще больше пленяли имена актеров. Такие имена, как Бут{109}, Джефферсон, сэр Генри Ирвинг, Тони Пастор, Уоллек, Ада Риган, Режан, Лили Лэнгтри, Моджешка, до сих пор звучат в моих ушах. Это были дни, когда жизнь в Бауэри яростно бурлила, когда Четырнадцатая улица переживала свой расцвет, а великие театральные актеры приезжали сюда со всей Европы.
Каждый субботний вечер, как сказал дядя, они с моим отцом использовали, чтобы ходить в театр. (Я и мой приятель Боб Хаас вскоре последовали их примеру.) Мне это казалось почти невероятным, поскольку с того момента, как я появился на свет, отец не имел ничего общего с миром театра. Впрочем, дядя также. Я упоминаю об этом факте, чтобы подчеркнуть, как удивило меня однажды предложение отца сходить с ним вечером в театр — я работал тогда неполный рабочий день в его пошивочной мастерской, и мне было примерно шестнадцать лет. Майор Кэрью, один из его собутыльников в баре «Уолкотт», купил билеты на пьесу под названием «Джентльмен из Миссисипи». Отец намекнул, что берет меня с собой из-за актера, который мне наверняка понравится: этот уже добившийся известности актер был не кто иной, как Дуглас Фербенкс. (Главную роль исполнял, разумеется, Томас Альфред Уайз.) Но гораздо больше, чем Дуглас Фербенкс, вдохновляла меня перспектива впервые оказаться в нью-йоркском театре — и, вдобавок, вечером! Но какая странная это была парочка — отец и беспутный майор Кэрью, который с момента своего приезда в Нью-Йорк ни секунды не бывал трезвым. Лишь много лет спустя я осознал, что стал свидетелем самого удачного выступления Дугласа Фербенкса на театральной сцене.
В том же году вместе с моим школьным учителем немецкого языка я совершил вторую вылазку в нью-йоркский театр — это был «Ирвинг-плейс-тиэте». Смотрели мы пьесу «Старый Гейдельберг». Это событие осталось в моей памяти как крайне романтичное приключение, но вскоре его по какой-то непонятной причине затмило первое мое знакомство с миром кабаре. Я еще ходил в среднюю школу, когда мальчик постарше (из славного Четырнадцатого округа) спросил меня однажды, не хочу ли я пойти с ним в «Эмпайр», новый кабаре-театр, открывшийся по соседству. К счастью, я уже носил длинные штаны, хотя явно еще не брился. Это первое кабаре-шоу я не забуду никогда[173]. Едва занавес поднялся, как меня охватила дрожь возбуждения. До этого я никогда не видел, чтобы женщина раздевалась на публике. Женщин в трико я видел с детства благодаря сигаретам «Свит Кэпрал», в каждую пачку которых была вложена маленькая открыточка с изображением одной из тогдашних прославленных субреток. Но увидеть подобное создание в жизни, на сцене, в ярком свете прожекторов — нет, об этом я даже мечтать не смел. Внезапно я вспомнил маленький театрик в нашем старом районе, на Грэнд-стрит: он назывался «Юник», а мы величали его «Задницей». Внезапно я вновь увидел длинную очередь у этих дверей: в субботние вечера люди толкались и давились, чтобы протиснуться в дверь и хоть одним глазком посмотреть на озорную субреточку мадемуазель де Леон (мы ее называли Милли де Леон) — девушку, которая на каждом представлении швыряла свои подвязки морякам. Внезапно я вспомнил аляповатые афиши на досках у входа в театр, где были изображены восхитительные, обольстительно изгибавшиеся дивы с совершенно роскошными формами. Как бы там ни было, с того первого, знаменательного визита в «Эмпайр» я стал преданным поклонником кабаре. Вскоре я уже знал все подобные театры: «У Майнера» на Бауэри, «Коламбиа», «Олимпик», «У Хайда и Бимана», «Дьюи», «Стар», «Гейти», «Нэйшнл Винтер Гарден» — абсолютно все. Когда мне становилось скучно, когда я падал духом или же делал вид, будто ищу работу, я направлялся либо в кабаре, либо в оперетту. Слава Богу, в те дни было много этих славных местечек! Не будь их, я бы давно покончил с собой.