Причем улизнуть дама желала не пешком, а в карете, и Алексей то ли услышал, что ли почудилось ему, что он слышит, как скрипят мелкие камушки под колесами этой кареты, как храпят нетерпеливые кони, как свистит, вспарывая воздух, кнут кучера. Он знал только, что ее надо остановить, а потому, чтобы не тратить времени на беготню по ступенькам, перепрыгнул через балюстраду крыльца, упал на гравий, почувствовал на миг боль в ноге — острую боль, от которой даже дыхание занялось, — перекатился, вскочил, пробежал, хромая, несколько шагов, с ужасом ощущая, что нога подворачивается, не слушается, но тонкий силуэт был уже близко, и Алексей в последнем шаге-броске успел схватить ее — не столько для того, чтобы удержать, сколько чтобы самому удержаться. Набежал сзади, обхватил за плечи — и обмер, потому что в точности так же безжалостно, как ударил он только что Бесикова, его ударил неповторимый аромат духов.
Она/ Это была она/.
Какое-то мгновение оба стояли неподвижно, словно не веря случившемуся. И тут, будто нарочно для того, чтобы у нашего несчастного героя не осталось никаких уже сомнений в том, что он поймал-таки свою недостижимую мечту, она обеими руками взяла его ладонь, поднесла к своему лицу и осторожно захватила губами средний палец, проведя языком по луночке ногтя…
И все. И больше уж не было ничего ни в мыслях, ни в сердце, ни в теле, кроме всеохватного желания.
Нет, одна мысль все же промелькнула в воспаленной голове Алексея: “Господи, я плыву, плыву…”
Куда, почему, с кем? Ну, очевидно, с нею!
А она тем временем легко повернулась в его объятиях и обрушила ворох своих прохладных, легких, кружевных рукавов ему на плечи, притянула к себе его голову, пробежала губами по губам — легко, словно пробуя их на вкус или опасаясь испугать. Холодный, скользкий шелк ее платья, прохлада ее тонкого тела, его ладони — такие горячие, раскаленные, прерывистое дыхание двоих… вот губы замерли, слившись, — и вдруг она выскользнула из объятий Алексея, легонько оттолкнув его, совсем чуть-чуть, но этого было достаточно, чтобы бедняга качнулся, оступился на больную ногу, вскрикнул, повалился наземь… и теперь только и мог, что ворочаться на колючем гравии, тщетно пытаясь подняться.
Вот точно так же ворочался недавно в зимнем саду Бесиков, пытаясь схватить Алексея. Теперь ворочался он сам, пытаясь поймать краешек кружевной, взвихрившейся рядом юбки, тонкую щиколотку, обтянутую белым чулком, ножку в голубой шелковой туфельке, но все это лишь мелькнуло рядом — и исчезло, устремясь к карете, которая в это мгновение влетела во двор. Кучер на полном скаку осадил бешеных коней, с запяток слетел лакей, распахнул дверцу, мгновенно выдвинул подножку, склонился в поклоне, подавая руку госпоже, и она уже занесла ногу…
— Сударыня, еще шаг, и я вынужден буду убить вас, — послышался в это мгновение спокойный, неумолимый и в то же время до жути любезный голос.
Оглянулись все: лакей, кучер, она, и даже наш поверженный во прах герой ухитрился повернуть голову. И все увидели человека в черной сутане, который стоял, сжимая в руках два пистолета. Оба были направлены на госпожу Тайну.
Она медленно повернулась, и Алексея поразило, что эти удивительные глаза, которые он запомнил серыми, прозрачными, словно глубокая, чистая речная вода, сейчас превратились в какие-то темные провалы на ее лице. А впрочем, ведь кругом было темно, лишь лунный свет рассеивал эту тьму, да отсветы садовых фонарей.
— Что вам угодно? — с трудом разомкнулись ее губы — голос звучал сдавленно, прерываясь.
— Бумаги, госпожа, — ответил тот, и лишь теперь Алексей сообразил, что разговор ведется по-французски.
— Что? — Она судорожно вздохнула. — Какие бумаги?
— Письмо великого князя Александра Павловича графу фон дер Палену.
— Я впервые слышу… я ничего не понимаю, не знаю… — Она осеклась.
— Не впервые, мадам. Вы все отлично знаете и понимаете. Ведь я говорю о том самом письме, которое было похищено вами из потайного секретера генерала Талызина, убитого вами и… вашим сообщником.
Она покачнулась, вскинула руки, словно защищаясь, но тут же уронила их. Лишь на миг она потеряла самообладание. Быстрота, с которой она овладела собой под этим напряженным взглядом из-под капюшона, под тяжелыми взорами двух оружейных стволов, была сверхъестественной для любой другой женщины, но не для этой. Не для этой!
— Вы сошли с ума, достопочтенный иезуит, — промолвила она с холодноватой, оскорбительной учтивостью. — Если не ошибаюсь, я вижу перед собой пастора Губера… величайшего дантиста нашего времени, не так ли?
Учтивость ее тона мгновенно сменилась откровенной насмешливостью.
Руки чернорясника дрогнули. Дрогнули и пистолеты в этих руках, и пальцы на курках.
— О, я прекрасно помню историю чудесного, поистине волшебного исцеления императрицы — ныне, к счастью, вдовствующей — от жесточайших приступов костной ломоты в левой стороне нижней челюсти, — беспечно усмехнулась она. — Бедняжка готова была на стенку лезть, пока вы не проникли в ее покои и не исцелили Марию Федоровну… чудесным и волшебным образом, повторяю. А все чудеса и все волшебства состояли всего лишь в том, что ваш сообщник граф Кутайсов, продавшийся иезуитам с потрохами, регулярно подливал в кофе, чай, вино, воду императрицы несколько капель какого-то зелья, провоцирующего воспаление зубного нерва.
Тот же Кутайсов сообщил Павлу Петровичу — есть-де среди иезуитов некий лекарь, который способен излечить любую боль… И ввел вас во дворец. После этого будоражащее, болезнетворное снадобье императрице давать прекратили. Вы же предписывали ей какую-то безвредную водичку пополам со слабой настойкой опия. Разумеется, зубная боль не замедлила исцелиться, и воображение нашего недалекого государя было совершенно поражено вашими талантами.
Не сомневаюсь, что вы уже предчувствовали, полный и сокрушительный успех своей лукавой выдумки, уже видели себя при императоре примерно в той роли, какую некогда лекарь Элизиус Бомелий — тоже иезуит, к слову сказать! — исполнял при Иване Васильевиче Грозном. Но вам не везет, братья Игнатия Лойолы! — Теперь она откровенно смеялась. — Бомелию не удалось прибрать к рукам Ивана IV — все-таки не напрасно его прозвали Грозным! Покойный Павел оказался бы гораздо более податливым и благодатным материалом — вот потому он и сделался в одночасье покойным…
— Очень любопытно, — сказал человек в черной сутане, и в голосе его прозвучал искренний интерес. — В самом деле — очень любопытно! Однако все это к делу не относится, мадам. Меня интересуют только бумаги, украденные у Талызина, и прежде всего — письмо Александра. Отдайте их мне, или…