Андрей Христофорович часто теперь, а в летнюю пору едва ли не через каждые два-три дня ездил к жене на кладбище. В прошлом году он поставил памятник на ее могиле — гладкий, остроконечный обелиск из желтоватого гранита — и долго сочинял надпись, которая выразила бы его позднюю скорбь и благодарность. Он написал целое письмо к покойной жене, но в минуту вдохновения оставил одну-единственную фразу: «Всегда вместе» — и заказал высечь ее золотыми буквами. Весной он сажал на могиле жены цветы: анютины глазки, левкои, настурции, и его любимым занятием стало ухаживать за ними. А в конце концов эти регулярные посещения кладбища сделались для Андрея Христофоровича источником странного, темного утешения... Правда, рассказывать кому-либо о своей жизни на кладбище — а, в сущности, он действительно жил там второй, параллельной жизнью — он опасался, чуя в этом что-то предосудительное. Завидев случайно здесь кого-нибудь из знакомых, он сворачивал поспешно в боковую аллею, а если избежать встречи было невозможно, начинал энергично критиковать кладбищенские порядки: и мусор, мол, редко убирают, и тесноту развели — могила к могиле лепится. Получалось, что и здесь он находился для того лишь, чтобы бороться с недостатками. Но таким образом он защищался и от самого себя, от того неясного в себе, не поддающегося разумному объяснению, что влекло его сюда, в это тесное селение призраков, огороженное с четырех сторон железной с каменными столбами оградой.
Старое это кладбище, где покоилась его жена, было устроено некогда на окраине Москвы, и город постепенно, с годами, окружил его, обтек; ныне оно оказалось в центре шумного района с большими промышленными предприятиями, с прямыми, полными движения улицами. И, попадая за его ограду, в тишину извилистых кладбищенских дорожек, заставленных надгробиями, погруженных в прохладную тень от вековых лип, Андрей Христофорович как бы переходил из сегодняшнего дня во вчерашний — умолкший и неподвижный. Но и тут начиналось такое, в чем и себе самому неловко было открыться, — он обретал в этом мире теней ту именно реальность, которой так недоставало ему в реальном сегодняшнем дне. Он словно бы оставлял перед кладбищенской оградой свое одиночество, а здесь, внутри ограды, его встречали и понимание и одобрение.
Под вечер накануне суда над Головановым Андрей Христофорович приехал на кладбище, вконец измученный организационными хлопотами, а главное, тем явным или полуявным сопротивлением, с которым он сталкивался до последнего дня. Осложнился вдруг вопрос с помещением: зал заводского клуба, обещанный ему, оказался неожиданно занятым, и заседание суда пришлось перенести в небольшой жэковский клуб. А объявления о суде были уже расклеены, и Ногтев сам ходил по дворам и вписывал в объявления новый адрес — ни на кого он не мог вполне положиться. Сейчас он долго плелся знакомыми дорожками — могила жены была в дальнем глухом углу, — останавливаясь время от времени, чтобы передохнуть. Но вот впереди, в зелени, окружавшей гранитный обелиск, замерцало золото надписи: «Степанида Фроловна Ногтева. 1898—1955», а немного ниже: «Всегда вместе». И он почувствовал себя так, точно после длинного трудового дня он добрался наконец домой, где его ждут...
Ногтев снял свою соломенную панаму с черной лентой и постоял немного, склонив голову, как бы здороваясь. Потом отомкнул замок в чугунной решетке, вошел в калитку и сел — тяжело опустился на вкопанную за решеткой скамеечку. Некоторое время он просто отдыхал, наслаждаясь этим чувством возвращения домой, чувством покоя. Старая липа, вся осыпанная мелкими, неяркими цветами, пошумливала над его головой, и сладкий, отдававший медком ее запах смешивался с прохладным, чуть болотным запахом травы, земли. Здесь было темновато, сыровато; липы и клены, переплетаясь ветвями в вышине, плохо пропускали свет, понизу разрослась бузина, и погрузились в сочную, некошеную траву соседние могилы статского советника Сбойко-Калиновского и купца второй гильдии Павла Павловича Бровкина — к ним давно уже, может быть с семнадцатого года, никто не приходил. Но эта давняя заброшенность, запущенность, эта отъединенность от всего и таила для Ногтева особенную привлекательность. Цветы, правда, распускались здесь с опозданием — анютины глазки, посаженные еще в начале мая, расцвели только теперь, образовав перед памятником пестрый живой коврик. И Андрей Христофорович с нежностью их оглядывал: казалось, что и цветы рады этой встрече, посматривая снизу, задрав к нему свои бархатистые венчики, забавно похожие на крохотные, бородатые рожицы; бог весть почему их называли анютиными глазками. Одинокий комар звенел над ухом, и это было даже уютно: комар в Москве! — а весь другой шум — железный, лязгающий, механический — отодвинулся и притих... И ничто не тревожило Андрея Христофоровича, пока он сидел здесь в эти вечерние часы, приходя на свидание с женой.
В прошлом году сюда еще наведывалась какая-то древняя старуха с внучками, двумя девочками лет девяти-десяти, в белых пикейных панамках; приходили они на свежую могилу, выросшую в один весенний день, — холмик, обложенный дерном, осененный единственным букетиком ландышей, поставленным в стеклянную баночку от компота. Однажды старуха привела на могилу священника — кудрявого мужчину в парчовом облачении, из-под подола которого виднелись желтые остроносые ботинки; поп служил панихиду, бряцая кадильницей, летавшей на тонких цепочках, бабушка молилась, девочки, подражая ей, размашисто крестились. И Андрей Христофорович определил себе в обязанность потолковать со старухой о правильном воспитании детей — надо было как-то вмешаться в судьбу этих двух девочек, вверенных ее попечению. Но осуществить свое намерение ему не удалось: бабушка с внучатами больше не появлялась, — возможно, что и некому стало приводить детей на кладбище. И теперь редко кто и лишь ненароком заглядывал в этот отдаленный ногтевский угол.
Отдышавшись, Андрей Христофорович занялся прополкой цветничка, выдрал все бесполезные травинки и, раскрасневшись, потирая поясницу, отправился к водопроводной колонке; ведерко и лейка хранились у него тут же, за памятником. Он полил цветы, подмел в ограде и посыпал желтым речным песочком, который раздобыл у себя в ЖЭКе и притащил однажды в чемоданчике. И пока он все это проделывал, он чувствовал себя так же, как если бы прибирался в своей семейной квартире. Изредка и при жизни жены Андрей Христофорович выполнял по дому какие-то обязанности; случалось, даже мыл посуду и подметал в комнатах, когда она болела. Сейчас он тоже словно бы делал для нее домашнюю работу. И совсем незаметно он заговорил с нею, как в те далекие времена, когда она могла его слышать; сперва он мысленно обращался к ней, потом внятно произнес:
— Мотаюсь вот... хожу все, будирую. Словно мне одному приспичило. Надоело, честное слово, надоело... И думаешь, кто спасибо скажет? Как же, дожидайся!.. Еще усмехаются: «На покое не знаете покоя!»
Андрей Христофорович собрал весь мусор на газетный лист, вынес, держа в растопыренных руках, за ограду, к мусорной куче, вернулся и ополоснул в оставшейся воде пальцы.
— Завтра судим, — сообщил он жене. — Наконец-то! Обидно — помещение маленькое, тесно будет. Обманули меня с помещением. И конечно — не случайно это. Но разве докопаешься...
Он опять сел; узкое лицо его с двумя глубокими морщинами, идущими от носа и, как в скобки, замыкающими рот, помягчело, стало добрее, в водянисто-голубых глазах появилось живое выражение — он видел, видел в эти минуты ту, к которой обращался.
— Корреспондентка из «Вечерки» будет — бойкая девица, рыженькая. Они все рыженькие сейчас, мода такая... Тоже, честно говоря, не внушает доверия... А где, где такие, что внушают? — спросил он громко. — Третьего дня Бурыкин опять приходил, жаловался на дочку... Собралась из дома уходить, дрянь эдакая! Ты, говорит, все шипишь, все не по тебе... Вот они как сегодня!
Он замолчал, точно дожидался, что́ ответит на это жена. Тоненько выпевал над ухом у него комар, и совсем слабо принимались лепетать наверху деревья.
— Я тоже, должно быть, многим не по нраву, — опять громко проговорил он и поджал свои нитевидные губы. — Все у меня мимо людей получается... А мимо каких именно людей? Вот то-то!.. Случались, конечно, ошибки, в большом деле не бывает без ошибок. Но ты же знаешь — я никогда для себя... Эх, Стеша!
Ногтев прислушался, вытянув шею, склонив к плечу голову... Нет, он ничего членораздельного и не рассчитывал услышать, — он был вполне вменяемым, трезвым человеком практической складки. Но то, что воскресало сейчас в его памяти: простое, привычное, невыразимо милое, — эти картины его прошлой жизни с женой — источало теплый свет, туманивший сознание.
...Молчаливая Стеша встречала его, когда бы он ни возвращался со службы, бывало, что и за полночь, и под утро, — в те годы не принято было уходить с работы в положенное время, и все начальство бодрствовало в своих кабинетах, ожидая телефонных звонков, запросов или указаний. Жена присаживалась бочком к столу, за которым он ел поданный ею ужин, — сыновья давно уже спали, в квартире стояла покойная тишина, — Стеша подпирала кулачком простоволосую голову, и он, никуда уже не торопясь, повествовал ей о прожитом дне: кого видел, с кем заседал, каким тоном разговаривал с ним его «хозяин», кому он сам «вправлял мозги». Когда он замолкал, вычерпывая с аппетитом из тарелки гречневую кашу с молоком — традиционное свое кушанье, — она произносила с глубоким убеждением: