нам больше, чем мы ожидаем, они могут оказаться непокорными нашей воле, своенравными рассказчиками, они могут ввергнуть нас в изумление кукловода по поводу неожиданных возможностей управляемых им марионеток:
В беседе с кукловодом выяснится, что марионетки не перестают его удивлять. Он заставляет марионетку делать вещи, которые невозможно свести к его собственным действиям и которые сам он делать не умеет – даже потенциально[380].
В свете сказанного разделение третьей и четвертой частей этой книги является условным. Люди, рассказывающие о вещах, и вещи, рассказывающие о людях, ведут бесконечный пинг-понг с непредсказуемыми результатом и последствиями. В четвертой главе лишь несколько меняется ракурс рассмотрения проблемы работы человека над прошлым через взаимодействие с предметами. Здесь смещается акцент с рассказа о вещи как аргумента в защиту того или иного прошлого и настоящего к вещи как самостоятельному, красноречивому рассказчику о своих заказчиках, создателях и владельцах.
* * *
Самое время обратиться к вопросу об отношении историков к личным свидетельствам, или эго-документам. В научный обиход континентальной Западной Европы термин «эго-документы» и связанные с ним методические размышления вошли относительно поздно. Хотя важные, но почти не замеченные современниками предложения по использованию эго-документов (и сам термин) родились в Европе более полувека назад[381]. В 1958 году голландский историк Якоб Прессер ввел в научный оборот понятие egodocumente. Им он предложил обозначать такие тексты, в которых автор что-то повествует о своей личной жизни и мире собственных чувств. Десятилетием позже он расширил границы термина, сделав его собирательным для всех источников, в которых эго намеренно или непреднамеренно рассказывает о себе или, напротив, скрывает себя. Таким образом, в интерпретации Прессера понятие «эго-документы» объяло более широкую группу источников, чем личные документы. В нее вошли все материалы, в которых человек рассказывает о себе, – все равно, делает ли он это добровольно или под давлением внешних обстоятельств.
Это было методически ценное предложение, поскольку оно позволило задавать личные вопросы о восприятии и поведении исторических акторов документам, которые ранее под таким углом зрения почти не рассматривались: актам административного производства, следственным документам, материалам судебных процессов. Тем самым более доступным для изучения становился мир «нормальных», или «маленьких», людей, не оставивших, как правило, личных письменных свидетельств собственного изготовления.
Современное, широкое понимание эго-документов, созвучное предложениям Якоба Прессера 1950–1960-х годов, распространилось лишь в 1980–1990-х годах. Неожиданные исторические перемены планетарного масштаба актуализировали в гуманитарных и социальных науках вопрос о взаимодействии личности и общества, индивида и структуры. В историографию стали возвращаться человек и микроструктуры повседневности, восприятия и опыта. В качестве альтернативы классической социальной истории стали пробивать себе дорогу новые историографические направления и подходы – история повседневности, опыта и гендера, микроистория, новая персональная, интеллектуальная, культурная история, в центре внимания которых оказались восприятие и поведение исторических акторов, в том числе ранее безымянных и бессловесных. Одной из важнейших задач все эти направления выдвинули расширение источниковой базы, прежнее состояние которой грозило сохранить право на историю за сильными мира сего. Это создало благоприятную конъюнктуру для усиления интереса историков к личным свидетельствам.
* * *
Смена настроений среди историков по поводу потенциала личных свидетельств как исторического источника наиболее наглядно проявилась в отношении к биографии. Усиление интереса к ней в историческом цехе в последние десятилетия сопровождается переосмыслением ее возможностей и отказом от ряда клише классической исторической биографии XIX века, в первую очередь от представления об объективности, якобы естественной хронологической последовательности, единстве и целостности человеческой жизни, рассказываемой для поучения современников и потомков. Современные исследователи исходят из тезиса, что правдивость (авто)биографии иллюзорна, поскольку биографический и автобиографический тексты неизбежно основаны на отборе, искажениях, манипуляциях и умолчаниях. Убеждение в том, что биографическое описание отмечено печатью непосредственности и «подлинности», оценивается ныне как «биографическая иллюзия»[382].
Понимание субъективности и конструктивистского характера биографии и автобиографии сопровождалось растущим осознанием историчности и относительной молодости этих феноменов. Потребность рассказывать о жизненном пути светского человека возникла в период между поздним Средневековьем и концом XVIII века в связи с процессами дифференциации и индивидуализации европейских обществ, с ростом социальной мобильности населения и обострением конфессиональных конфликтов, с усилением административных аппаратов и их нарастающим стремлением поставить общество под свой контроль.
Научная рефлексия по поводу происхождения (авто)биографии способствовала, в свою очередь, переосмыслению этого феномена и его функций. Биография и автобиография рассматриваются ныне как форма размышлений человека о чужом и собственном опыте, как способ осмысления времени, пространства и бренности существования, как сеть метафор, упорядочиваемых и наделяемых смыслом в момент написания и чтения.
Работа с личными свидетельствами может привести не только к уточняющим результатам, но и к большим самостоятельным решениям. Так, Альф Людтке, один из основателей истории повседневности в Германии, смог прийти к убедительному выводу, что немецкие рабочие искренне поддерживали нацистский режим, поскольку тот вызвался уравнять все виды труда в качестве почетного занятия на благо народа. Ставка гитлеровской пропаганды на качественный немецкий труд обеспечила национал-социалистическому движению и государству временную, но активную массовую поддержку[383].
Возможно, работе с личными источниками действительно удастся заполнить пустоты, зияющие между личностью и обществом в традиционно контрастном представлении об этих феноменах. Быть может, работа историка с эго-документами сможет показать, как пространство и время принимают конкретную форму в жизни людей. Опора на личные свидетельства, наверное, лучше других источников в состоянии продемонстрировать, как нормативные системы – государство, право, идеологии, всегда отмеченные неизбежными противоречиями, функционируют на микроуровне человеческих решений и поступков.
Война инженера текстильной промышленности
На первой странице воспоминаний, написанных Рольфом Хайнцем Клеменсом в начале 1990 года и посвященных любимой супруге, мы узнаем, что он родился 3 декабря 1917 года в семье управляющего и совладельца фабрики по производству и отбеливанию льняных тканей в Оффенбурге. Оффенбург – город в Шварцвальде, в 20 километрах от Страсбурга, столицы Эльзаса, отошедшего к Франции по итогам Первой мировой войны. Первые воспоминания мемуариста связаны с эхом мировой войны, со сложностями урегулирования вопроса о репарациях проигравшей войну Германией и со связанным с этим Рурским кризисом 1923 года, задевшим и юго-западную оконечность Веймарской республики.
Мое первое воспоминание – внезапно заполненная солдатами в синей униформе, танками и лошадьми рыночная площадь Оффенбурга в 1923 году. До того как я пошел в 11 часов на детскую церковную службу, там было пусто, и вдруг такое!
Французы вторглись, невзирая на мирное время. Они заняли у нас верхний этаж дома, предназначенный для женщин и детей, а на фабрике разместили подразделение солдат[384].
Воспоминания Клеменса о детстве обрываются на двенадцатилетнем возрасте, поскольку его сын не захотел, чтобы я прочел и скопировал следующие две страницы. На четвертой странице ему уже 18 лет, он прошел через национал-социалистическую обработку в гитлерюгенде и стоит в униформе «солдата труда», украшенной нарукавной повязкой со свастикой на Цеппелинвизе в Нюрнберге. Страница начинается следующими абзацами:
Включающийся и выключающийся в такт маршевому шагу зеленый свет на высокой стене ворот синхронизирует марш десяти тысяч трудовиков. Земля дрожит под ногами. Это должно рождать чувство солидарности: «Где мы маршируем, нас ничто не остановит».
На огромном поле Цеппелинвизе блестящие пластинки указывали каждому его место. Все команды, например «Лопаты вверх!», звучали и выполнялись одновременно. Это выглядело как молния надо всем полем. Речь Гитлера была почти не слышна и не имела значения[385].
Клеменс повествует о параде во время партийного съезда Национал-социалистической партии Германии 16 сентября 1936 года, в котором приняли участие тысячи членов «Армии труда». Родившаяся из опыта трудовой повинности времен Первой мировой войны и борьбы с безработицей 1920-х – начала 1930-х годов «Добровольная армия труда» превратилась после прихода Гитлера к власти в государственно-партийную организацию. Она объединила воспитание в национал-социалистическом духе с идеей «почетного труда на благо немецкого народа», с реализацией больших строительных объектов, с помощью в уборке урожая, с проектом перераспределения людских ресурсов из промышленно-капиталистического сектора в романтизированный «труд на земле». С апреля 1934 года каждый выпускник школы любого пола должен был в течение «обязательного года» заниматься физическим трудом. «Армия труда» создавала мост между обязательным образованием и воинской обязанностью[386].
* * *