И этак всегда. В мужицких делах, в коренных, был как младенец, и вникать в происшествия разные будто бы и не умел, а так, обоймет их единым словечком и опять про душевное. Вспоминали, однакож, как он сказал, еще только как началось, а о голодных годах даже и в ум не всходило.
— Будет, друзья мои, так, за жаркою летней порой осень приходит, и вянет на деревах и опадает осенний лист. И будет, народ начнет опадать, как никлый тот лист. А тихо он опадает, как приходит пора.
Иван Никанорыч, чернобородый, тот и себе то же предсказывал, и точно о том, но только какими другими словами!
— Погодите, стервята! Царь к вам воротится. Он вас с вашей землею сожрет! Царь-Голод — он самого Стеньку Разина выроет из-под земли.
И твердо нельзя было понять, что говорит: то ли он сам ожидает царя, то ли творит над мужиками издевку. «Сливки прокисли» — издевка, «царь к вам воротится» — издевка двойная. Тоже лесной, но какой неприятный был человек Иван Никанорыч! Если Алеша на пасеке тихой листвою шумел, так этот глухими корнями ворочал.
III
Осень была тяжела, зима еще тяжелей, но и весна пришла жестокая, нерадостная.
По осени, вспомнить теперь, какое еще, все же, было раздольеВ погожие дни бабьего лета сколько ребятам веселых находок: там на межах замотавшийся между полынью щупленький колос, там лебеда, конский щавель, у лопуха сладковатые корни, а по оврагам орехи и желуди, а главное яблоки — какие богатства! Что до зимы, то белые дни коротки, ночи же долги, какая-то оторопь и полудрема, подобные спячке медведя в берлоге, давали возможность хоть кое-как, а перебыть. И сквозь ту полудрему звоном в ушах манила весна. А как затеплело, вышли на воздух, от воздуха и закачались. Обнажилась земля, голодная к севу, насытить утробу ее, разверстую, ждущую… чем? Разве такою же черной тоской. И верно, случилось: стал народ опадать, как опадает с дерев, по слову Алеши, листва, и обернулась весна для многих и многих никлою осенью. Какая прошла по земле болесть и хворь, пожалуй, и не узнать, проходила она, для тех, кто помирал, безымянная. Но только что верно одно: не один мужик на деревне лег под вечер на лавку, чтобы больше не встать, затем, что тоска сердце его приклонила: непереносен был вид обнаженной голодной земли.
Вот тут-то как раз Никандр и задумал свое путешествие.
— А зачем ты поедешь? — допытывал Ленька.
— За хлебом… дурак!
— А тятька мне сказывал, что в городе нивы не сеют. Откуда там хлеб?
Никандр из зимы вышел костлявым, взъерошенным — голодный волчонок. Он косо глядел, гнул голову книзу. Нехороши были и старики, кости да кожа, а Ленька глядел совсем восковой, только живот распух от соломы.
Никандр свое дело обдумывал втайне, а когда порешил, отцу сказал коротко:
— К Маланье поеду. Хлеба просить.
Было раннее утро, и Леньку, как и всегда, разбудил его звонкий будильник. Не сразу он вытащил из-под головы занемевшую руку, за зиму она еще ослабела. И днем иной раз будто отваливалась и виснула плеткой, а ночью даже во сне не давала покою. Нынче приснилось: сидит он на лавке и крутит пружину, а пружина и без того уже сильно наверчена; больно в плече, а надо еще. И уже больше не хочется и даже вдруг почему-то страшно, противно. Только глядит, а у него под руками что-то живое, котенок или, быть может, щенок, теплая, тонкая шейка, и только один еще виден глазок, и глаз этот будто косит, зрачок ушел кверху, вовсе закатывается, а в другом, косом углу глаза словно слезинка… не разглядеть. И Ленька будто привстал, рук вокруг шейки, однако ж, не размыкая, привстал, наклонился, хотел рассмотреть, но слышит, Никандр ему говорит: «Крути же, крути, а не то я тебе голову сейчас оторву!» Ленька дернул рукой, но пружина уже не подавалась, а что-то произошло непонятное, может быть, стала раскручиваться, и Ленька почувствовал острую боль, а вместе с тем и рука его завертелась в плече, и тем сильнее вертелась, чем быстрее раскручивался Ленькин завод: так весело крутится деревянная мельница, из липовых щепок, в весеннем холодном ручье.
Сон свой Ленька тотчас же забыл, по боль оставалась. Он увидел Никандра в углу. В мучной, давно не видавший муки, пеньковый мешок он затолкал еще два, круто скатал, перевязал их веревкой, сделал узлы и прикидывал за плечи. Отец сидел за пустым столом и молча глядел. С одной стороны борода его, словно прислал, отогнута была раз навсегда и, горбясь и вздыбившись, косо потом опускалась; река, при впадении в большую реку, так загибает крутую дугу своих вод, не сразу покорствующих.
Был он мужик с характером и прямотой, в молодые года даже не без историй. Из-под крова родительского ушел самовольно на Волгу, бурлачил, оттуда ж привез и жену, задорную розовощекую бабу. Сил у Степана было немало, и хоть сильно их подорвал и тяжелой работой, да и разгулом, однако ж, осталось, и в пятом году значительно он, воротившись домой, в родных краях пошебаршил. И все же, жизнь, хоть не сразу, а постепенно, таки пригнула его. «Седелочку время кладет, — любил он говаривать, — трудовые деньки уздечку накидывают, а ремешки подтянуть — на это есть темные ночки. Так-то вот и замуздан мужик, так и заседлан». Детей он от первой жены имел семерых, пять из них померли, остались Никандр и Маланья. Их Степан недолюбливал и называл детьми с левой руки. Да и с женою жизнь для него была невесела.
Однако ж, вдоветь мужику нелегко, и Степан снова женился. На этот раз взял девушку из слободы, дочь старообрядца, даже начетчика. Около этой их свадьбы немало было тогда разговоров. Была Катерина из строгой семьи, и это первый был случай, что девушка вышла за православного, да еще мужика. Неласково встретили ее и на деревне — чужачку.
Не сказать, чтобы была Катерина очень собой хороша, лицо небольшое, вся щупленькая, тонкие руки, недаром была кружевница. На разговор небойка, несловоохотна. Но был у нее взгляд ее серых очей, как лесная поляна с ромашками в солнечный день. Степан-то, конечно, так бы и не подумал, но с ним больше случилось, чем ежели б только подумал. Завидевши эту поляну, он ступил на нее, а только ступил, как почувствовал: вот он, родимый, давно уж покинутый дом! И с первого раза с Катериною ни о чем другом заговорил, как о детях. И заговори о другом, ничего бы и не было. А тут вышло так, что того будто бы только и ждала Катерина, поднялась с поляны своей и пошла.
Неприветно, уж мы говорили, встретили ее на деревне, но многих потом она покорила, только что покорить не могла тех самых детей, ради которых пошла. Ни во что ее ставили и не любили. И думал Степан, что, авось, с правой руки будут другие. Но тут вышло несчастие, Леньку мать прислала, да и весь он рос будто какой неразбуженный. Никандр верховодил и имел над ним силу, но только, когда бывал грубоват и до матери, Ленька его сторонился, прекословить открыто не смел, но упирался, не шел ни на игры, ни на угрозы. Да еще в трудной их жизни все ж таки каждый раз вечером Катерина сама клала Леньку возле себя. Всякий раз у нее сердце болело, как нечаянно клала на правый бочок, точно не у него, а болел в ней самой, не умирая, какой-то неведомый грех. И много раздумывала, да не знала какой. Всегда ведь бодра была, как на пружинах, себя не щадила и даже во сне как бы бодрствовала, а вышло, что согрешила.
Ленька увидел Никандра и встрепенулся.
— И я с тобой, — сказал он.
— Ну ты куда еще? — хмуро промолвил Степан.
— К Маланье, за хлебушком.
— Я тебя не возьму. Что между ног будешь болтаться: Прощайте.
— Ты никуда от меня, сынок, не поедешь, — сказала и мать. — Да и какой в городе хлеб?
— Да, какой… белый! Федька Кривой намедни ребятам рассказывал… Говорит, на базаре, и за стеклом! А у нас хлебушка нету.
— А пусть себе едет, — сказал Степан неожиданно. — Дома-то нечего есть, а так, денька три, за ради Христа, глядишь, и прокормится.
Катерина поглядела на мужа, повела глазами на стол, что-то хотела сказать, возразить, но промолчала. Ленька взглянул на нее. Он ничего не понимал, какая она лежала худая, измученная, но только вдруг странная торопливость им овладела. Это он понимал, что сейчас было можно уйти, а он не надеялся, и что надо уйти поскорей, а то ни за что не отпустят. Но в радостном этом своем возбуждении одно, как гвоздок, в нем, все же, засело: «Поеду, пойду, и ей привезу горячую булочку!»
Сборы были недолги, а, вернее сказать, и никаких не было сборов. Катерина в каком-то изнеможении чувств отпустила детей.
Но когда уже были они далеко за околицей, тоска охватила ее, и она заметалась.
Муж вышел на поле. Там, из последнего, засеяли осенью клин. Много земли пустовало, но эта полоска была, как последний зеленый мосток, по которому — переберешься, — хоть кое-как будешь жив, но ежели не добредешь и свихнешься, — а путь до осени, ох, как неблизок! — так ждут тебя черные, извечно гостеприимные земляные пласты. Хозяйство так сузилось, что хлопотать было не об чем, и часто Степан, в вынужденном своем бездействии, поначалу нелегком и непривычном, привычно стал проводить на меже час и другой, а случалось и дольше. Глядел он на зелень, неверную и зыбкую по ветру, и па пустынный, грубо поднятый взмет, и на широком, изрытом морщинами лбу мужика, под упорной его, однобокою думой, пролегали все новые борозды…