Старались признать за ним отсутствие всяких признаков эпилепсии, импульсивности, потому что он сам ни за что не хотел признать себя сумасшедшим.
Однако не нужно быть психиатром, чтобы знать, что сумасшедшие, в частности же эпилептики, всегда отрицают свою болезнь и что дома умалишенных стояли бы пустыми, если бы сообразовывались с мнением больных.
В действительности же, как только касались его излюбленных идей, анархии, его дружбы и заговора с Гори или когда намекали на его умопомешательство, он приходил в гнев и набрасывался на адвоката – все это яснейшие признаки его болезни.
Говорили (не знаю, на каком основании), что он был труслив. Редко видели в зале суда человека, более решительно сжигающего за собой корабли, готового отрицать все, что могло бы смягчить его преступление, как, например, помешательство, отказываться от всяких попыток к кассации, хотя он и имел к тому основания (например, давление, произведенное председателем на присяжных). Настоящий трус постарался бы отдалить исполнение приговора или добиться смягчения его, что было совершенно невозможно при данном настроении общественного мнения.
И наконец, он не обнаружил того мужества – апатии, которая всегда наблюдается у прирожденных преступников.
Все его поведение в течение последних минут, по-моему, подтверждает тот портрет его, который я набросал. Прирожденный преступник, апатичный, безучастный к страданиям других, еще равнодушнее к своим собственным; он равнодушен, часто даже весел перед казнью.
Казерио, несмотря на то, что старался в свои последние часы выказать много мужества (так, по крайней мере, можно заключить по газетам), потом казался бледным, шатался и плакал, словом, вел себя так, как вел бы себя каждый из нас, если бы ему пришлось в молодости расстаться с жизнью. Впрочем, упрямство, свойственное лицам, сосредоточенным на одной идее, не покидало его: он не исповедовался, не каялся и не выдавал соучастников; лежа уже под ножом гильотины, он собрал все силы и прокричал обычный возглас анархистов; следовательно, страсть к партии победила в нем страх, ибо первый симптом страха есть лишение голоса. Он умер, как жил.
Говорят, что Казерио был тщеславен, но как графолог я особенно отрицаю это на основании его подписи, указывающей на его величайшую скромность. Люди, которые, как священник Мотта, указывают на это, исходят из ложных критериев. Они исходят из своих личных точек зрения и не могут стать на истинную точку зрения, на точку зрения данного индивида, которая значительно отличается от точки зрения псевдопсихологов, судивших его.
Если он предпочитает умереть, чем упустить случай перечитать свои несложные записки, если он, будучи религиозным, отказывается от исповеди, если он возмущается, когда ему говорят о соучастниках, то это потому, что, весь отдавшись одной идее, он считает ее пропаганду величайшей задачей своей жизни. Он считает, под влиянием той же идеи, что высший идеал жизни – это жертва ради своих товарищей; для достижения этой цели он становится убийцей и жертвует собой. Всякий, обладающий здравым смыслом и не разделяющий его идей, очень быстро составляет свое суждение о нем и называет его тщеславным, наглым, жестоким; еще менее склонны признать за ним его странную любовь к правде, характеризующую такие несложные натуры, находящиеся под влиянием одной идеи. Так, например, во время суда он отрицает показания некоторых свидетелей, что был арестован тремя агентами полиции, потому что его схватил только один; если бы он действительно был тщеславен, он утверждал бы противоположное.
Что касается его чувствительности, то я не буду останавливаться на том волнении, которое Казерио обнаружил во время слов защитника, касающихся его матери, – достаточно будет привести несколько строк, написанных, когда он уже с уверенностью ждал смерти.
...
« Лион, 3 августа 1894 г.
Дорогая матушка!
Я пишу Вам эти несколько строк, чтобы сообщить Вам о моем смертном приговоре.
Не думайте обо мне дурно, о моя дорогая матушка!
Не думайте, что я сделал это потому, что стал негодяем, ибо многие будут говорить Вам, что я убийца и злодей.
Но ведь Вы знаете мое доброе сердце, мою нежность, которую Вы видели, когда я был при Вас! У меня и сейчас то же самое сердце, и если я сделал то, что сделал, то потому, что устал смотреть на этот подлый свет».
Такие строки пишутся только теми, у кого доброе сердце. Даже несмотря на нелепость его программы, можно прекрасно видеть, что несчастья его товарищей и его племянницы произвели на него такое глубокое впечатление, что он даже потерял веру в Бога. Казерио повторяет постоянно: «Сотни работников ищут и не находят работы; дети просят хлеба у родителей, у которых нет его» и т. д. В своей деревне он часто плакал , видя, как его восьмилетняя племянница работает пятнадцать часов в сутки за двадцать сантимов, видя, как столько крестьян умирает от пеллагры.
Размышляя над этими фактами, он говорил себе, что если люди страдают от холода и голода, то не потому, что не хватает хлеба и одежды – магазины полны хлеба, – но потому, что многие купаются в роскоши, совершенно не работая.
Когда он был юношей, его учили уважать родину; но когда он увидел нищету крестьян, принужденных эмигрировать в Бразилию, он нашел, что у бедных нет родины. Он верил в Бога, но когда увидел мир, то сказал себе, что не Бог создал людей, а люди Бога. Он стал анархистом, когда увидел, что правительство допускает убивать крестьян.
Эта скудная программа Казерио лучше всего подтверждает истинность моего положения: нет сомнения, что среди причин, толкнувших Казерио к анархизму, играли роль плохие жизненные условия ломбардских крестьян. Значение, которое он придает им, во всяком случае характеризует слабоумие. Ясно, что если бы этим доказательством воспользовался человек красноречивый, оно потеряло бы всякую силу очевидности, на которую, сказать правду, оно не могло рассчитывать, будучи выражено так безграмотно и неясно.
Меня упрекали еще в том, что, приводя в подтверждение душевного состояния Казерио его трезвость и целомудрие, видное из его писем, я, желая этим доказать сосредоточение Казерио на одной идее, преувеличил эти факты. Но здесь смешивают полную воздержанность с той трезвостью, которая, не подавляя совершенно естественные импульсы, делает из них наименьшее употребление, уделяет им возможно менее места. Так, я прочел во французских газетах, не склонных, разумеется, говорить в его пользу, что во время обедов, которые лицемерное милосердие щедро отпускает умирающим, он пил очень немного вина, и всегда с водой. Нельзя же называть человека пьяницей только потому, что он не совсем отказывается от вина! Далее, то обстоятельство, что за несколько месяцев перед тем он был болен половой болезнью и пробыл некоторое время в больнице, еще не доказывает, что он был развратным. Во всей его бродяжнической жизни нет ни одного намека на ссору из-за женщин, что при его импульсивности непременно должно было бы случиться. Во всех его письмах не упоминается ни о какой другой женщине, кроме его матери. Его руководитель сообщил нам конфиденциально, что с тех пор, как Казерио отдался анархии, он стал совершенно равнодушен к прекрасному полу [77] . Сравните его с Вальяном, который похищает жену своего друга и живет с ней, и сделайте вывод.
В «Neue Freie Presse» было сказано, что он несомненно достоин смерти.
Но для всякого, кто умеет смотреть в глубину вещей, ясно, что решения суда, строгость наказания меняются для политических преступлений вместе с условиями момента. А так как во Франции возмущение против убийства Карно было очень велико, то понятно, что Казерио должен был заплатить за свое преступление смертью. Но Казерио был еще совсем молод, почти несовершеннолетний, импульсивен, эпилептик, никогда не проявлял преступных наклонностей, кроме последнего случая его жизни. Все говорит за то, что как в данных условиях из религиозного фанатика он превратился в анархиста, так при других условиях он мог бы измениться в противоположную сторону; поэтому мне думается, что смертная казнь Казерио имела гораздо меньше оснований, чем казнь Пини и Равашоля.
Но я повторяю, что если правосудие должно не столько наказывать виновного, сколько удовлетворять общественное мнение, не всегда справедливое , то Казерио не мог избежать смертной казни.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРЕСТУПНОСТЬ
Предисловие
Этот ряд преступлений важнее всех других, по крайней мере для наших современных обществ; он отзывается не только на частных лицах, но и на общем благе, и на интернациональном положении страны, и на отношении граждан друг к другу, и на общественной нравственности. Поэтому политические преступления должны быть изучаемы как случаи социальной патологии.
Литтре