куда стекал кал. Крепилась вся конструкция на специальном поясе, Истратов не мог самостоятельно снимать ее.
Операция проходили строго секретно. Процесс образования раковых клеток был необратим, и каждый раз, вскрывая брюшную полость, профессор удалял очередной пораженный участок.
Об этом Истратов не знал. Зато пришлось ему заново знакомиться с собственной женой. Лилечка, превратившись со временем в Лилию Иннокентьевну, впервые за эти годы стала ему необходима. Без нее не мог он прожить теперь и нескольких часов. Она приезжала на службу к мужу каждый день ровно в одиннадцать утра и надолго запиралась в его кабинете. Подчиненные Истратова недоумевали, с чего это такая тесная супружеская связь, и строили догадки, часто совершенно фантастические.
В действительности же она приходила, чтобы вынести его говно и вколоть порцию морфия. Теперь он не отлучался из дома, разве только на службу, носил широкие мешковатые пиджаки, чтобы скрыть уродливый накопитель; он начал курить, чтобы забить вонь. Он курил беспрерывно, не выпуская папиросы из руки даже в моменты, когда в кабинете его появлялась жена. Он дымил, расхаживая по кабинету; дымил в разговорах с коллегами, на заседаниях, на официальных обедах, на государственных праздниках, даже на съезде ЦК партии. И все чаще подписывал он расстрельные списки, все больше появлялось в них новых лиц.
Ночи теперь превратились в сплошное непреходящее мучение. Спать было сложно, в поисках нужного положения приходилось долго ворочаться, но это не помогало. Каждое утро просыпался он, разбитый, измученный, перепачканный собственным дерьмом. К болям и страданиям присоединилось новое ощущение – стыд. Он – повелевающий чужими судьбами, он – легким прикосновением пера к бумаге решающий, кому жить, кому умереть, он – уничтожающий любую жизнь, любое существо, – он лежал в постели беспомощный, униженный, умирающий. Он знал, что стыд – это пороки, ставшие явью. И ему было стыдно.
Отношения с женой были странными. Он нуждался в ней отчаянно, не мог обойтись без нее и пары часов, она же вела себя отстраненно, хладнокровно. Прекрасно сознавала свою власть над ним, но не пользовалась ею. Она имела в жизни все, о чем только мог мечтать советский человек: личный автомобиль с водителем, прекрасную просторную квартиру в центре города с прислугой и поваром, лучшие наряды…
У нее была сытая жизнь, которую она ненавидела.
После замужества она редко встречалась с братьями и сестрами, а после смерти сына перестала общаться и с другими людьми, в том числе и высокопоставленными женами. В первые дни она буквально физически чувствовала, что стоит на грани жизни и смерти, и в ее силах нырнуть в бездну или продолжать идти дальше. Она выбрала первое. Она умерла, хотя тело ее, еще молодое и здоровое, продолжало цвести. Несмотря на седину, подернувшую ее прекрасную шевелюру, белизна волос ей даже шла, она эффектно подчеркивала ее смуглую кожу, темные, как у арабки, глаза, по-прежнему сочные губы, тонкие черты лица, чуть тронутые первыми морщинами. Ей было всего тридцать четыре года, и она была все еще привлекательной женщиной.
Она выполняла свою работу санитарки машинально, не замечая ее гадости. Она заботилась о муже, как о младенце, а он превратился в зависимого, несчастного инвалида с дурным характером.
Однажды, во время очередного переодевания, он крепко взял ее за руку. Она с удивлением взглянула на него.
– У меня к тебе просьба, – сказал он хрипло.
– Слушаю.
– Давай выйдем прогуляемся. Мы давно с тобой нигде не были.
– Хорошо. – Она пожала плечами.
Стоял вечер. Они нарочно выбрали позднее время, чтобы не встретить знакомых. Хорошенько оделись, закутались в меховые шубы, хотя уже надвигался март, и вышли на моцион.
Улица была не освещена. Только луна и звезды отражались в белоснежном сухом снеге, скрипевшем под ногами. Зима была богатая, купеческая. Сугробы стояли знатные – высокие, чистые, свежие. На деревьях, во множестве посаженных вдоль улицы, тоже лежал снег. Он укрывал своей белой шерстью голые ветви, сказочно переливался бликами лунного сияния и хрустел, как орешек, падая на землю под легким дуновением ветра.
Они подняли головы: сверху проглядывало слабое мерцание. В глубине, в черноте, с трудом отделяясь от темного неба, скучали горы, словно седые старцы, украшенные блестящей шевелюрой. В воздухе стоял удивительный аромат свободы и чистоты, ясности и невинности. Горло стискивал морозец, но в нем было столько молодого задора, столько свежести, что никак нельзя было на него серчать.
– А ведь хорошо-то как! – сказал Истратов, довольно зажмурив глаза, подняв лицо и подставив его под мелкие хлопья снега, нежными пушинками падавшие сверху. – Аж умирать не хочется.
Она промолчала. Ей тоже приятно было стоять под чистым черным небом, вдыхать запах свежего снега и ловить губами снежинки.
– Знаешь, много лет назад я любил складывать камешки. Я сам находил их, раскрашивал, а потом собирал из них картины. Это было самое счастливое время в моей жизни. Тогда я фантазировал, мечтал. Потом это все куда-то делось. Меня проглотила работа, я занимался тем, что считал важным и справедливым.
Он посмотрел на жену. Она по-прежнему молчала.
– Ты знаешь, однажды я придумал тебя. Ты была такой, как я себе представлял. И я не мог не влюбиться.
Они долго молчали, смотрели на далекие, равнодушные горы.
– Ты лучшее, что было в моей жизни. Я хочу, чтобы ты это знала, когда меня не будет.
Она повернулась, смахнула несколько снежинок с его заросшей щетиной щеки и улыбнулась в ответ. В тот момент она, кажется, его любила.
Глава двадцать седьмая
– Рома, мне нужна твоя помощь, – сказала я