четко определено, разграничено и не подлежало сомнению. Субъекты этого мира являлись частями всеобъемлющего государственного механизма, ведавшего мыслями, поступками и желаниями граждан. Трудовые будни перемежались пышными праздниками. С размахом праздновались всевозможные даты и события, активно готовились отмечать столетие гибели Пушкина и очередную годовщину революции. Время от времени газеты сообщали о рекордах летчиков и полярников, о победах советских музыкантов и спортсменов на международных конкурсах и соревнованиях, о надоях и урожаях, о борьбе с вредителями и врагами народа.
В другом, частном, мире существовали базары и домработницы, частнопрактикующие врачи и посылки от заграничных родственников, хозяева комнат, сдаваемых внаем, и комиссионные магазины, и даже религия, потрепанная и униженная.
Но был еще и третий мир: внушавшие трепет органы таинственного и всемогущего НКВД, в очередной раз переименованной организации, суть которой осталась неизменной. И хотя формально она являлась одной из многочисленных государственных структур, как, например, отделы народного образования Наркомата просвещения, все понимали, что НКВД – организация особая. Ее полная засекреченность и непредсказуемость действий внушали всеобщий страх, даже на улице при виде работника «органов» в ярко-синей фуражке прохожие чувствовали себя неуютно.
В те годы неожиданно арестовать могли кого угодно – чистильщика обуви и завхоза школы, инженера и заведующего пекарней, счетовода и секретаря обкома. Регулярно разоблачались шайки иностранных разведок, были пойманы шпионы и диверсанты. Обнаруживались банды врагов народа, планировавших подрывные действия с целью свержения советской власти. В городе действовали вооруженные формирования, цель которых состояла в том, чтобы нанести максимальный вред государству. Соответствующие органы вовремя пресекали преступную деятельность и нещадно выкорчевывали шпионов и диверсантов, затесавшихся государственные структуры вплоть до самых главных постов. Работы было много, и Лев Тимофеевич не знал ни минуты покоя.
Контрреволюционные элементы были обнаружены не только на местах, но и среди высокопоставленных членов партии. Врагами оказались люди, занимавшие руководящие должности в республике, практически вся верхушка. И это внушало опасения, ведь неизвестно, сколько еще нечисти скрывалось среди тех, кому было доверено управлять советской страной.
Лев Тимофеевич, теперь полноправный хозяин республики, выступая на съезде ВКП(б) Казахстана, эмоционально описывал ужасающие подробности подрывной деятельности контрреволюционных сил на различных участках народного хозяйства. Он рассказывал, как была создана широкая вредительская сеть, в которую входили диверсанты разных мастей, от японских шпионов до троцкистских предателей. Щупальца этой организации проникли на все основные государственные предприятия, отравили честных партийцев, втянули в свои сети иностранных подданных, создали повстанческую организацию, планировали террористические акты против руководителей партии и правительства. Только благодаря неустанной борьбе сил правопорядка и бдительности граждан удалось уничтожить этот спрут, наглость и кровожадность которого поражали воображение.
Его речь сопровождалась бурными аплодисментами и одобрительными выкриками товарищей.
В действительности же, хотя об этом никто не знал, Истратов жестоко страдал. Он был давно и безнадежно болен. Сначала начались мигрени. Голова превращалась в одну сплошную рану, и казалось, что она – огромный ствол дерева, из которого лезут корявые корни, сучья и ветви, которые притягивают его к земле, к ее затхлому соленому запаху, и держат, не отпуская. В глазах горели огни, которые то вспыхивали ярким пламенем, застилая кругозор сплошной пеленой костра, то внезапно сменялись полной, кромешной темнотой. На долгие томительные часы он становился абсолютно слепым, беспомощным, как новорожденный младенец. Тогда он плакал, и из невидящих глазниц его текли крупные детские слезы. Потом, всегда неожиданно, перед глазами опять проносился огонь, словно трескучая молния, и зрение возвращалось.
Во время этих приступов затмения он испытывал боль. Это была не та обычная боль-обида, к которой привыкает каждый человек с детства, с того самого момента, когда впервые мать шлепает по заду, а соседский мальчишка дает щелчка по лбу или звонкую пощечину. Его боль была иной. Это не была ноющая боль, которая живет в каждом и рождается в тот момент, когда впервые просыпается чувство вины – вины перед погибшим котенком, перед сорванной и засохшей вишневой веткой, перед сломанной игрушкой, перед незаслуженно обиженной матерью. Это боль тупая, мучительная. Боль-вина, в отличие от боли-обиды, сидит где-то внутри, нудит, как приставучая старая соседка; это такая боль, как будто в открытую рану засыпали песок, а потом тщательно залили клейстером, и песок, хорошо смешавшись с кровью и гноем, не дает ране зажить, а все ноет, ноет, ноет.
Но его боль была иной.
Его боль была болью-памятью. Она преследует всех, но возникает не сразу, со временем. Эта боль, накопленная за многие годы, наконец находит выход и умеет терзать сильнее остальных. Страдание от нее не сравнить ни с чем. Эта боль, как дикий зверь, впивается в горло и не желает разжимать своей яростной хватки. Смертельно стискивая зубы, она царапает бесчисленными острыми когтями, обмахивает жестким зловонным хвостом… Вот тогда-то, во время приступов, Истратов превращался в пылающий и клокочущий комок боли-памяти – страшной, жестокой, беспощадной.
После нескольких часов мучений боль отступала, и начиналось новое страдание: он лежал на постели в полном изнеможении, и не было у него сил ни пошевелить рукой, ни повернуть голову, ни выпить воды.
Он ненавидел свой организм, который гнил заживо, распадался на мельчайшие молекулы, отказывался функционировать. Каждая клеточка его, каждая черточка бунтовала и всячески препятствовала слаженной работе тела.
Его одиночество разрасталось вместе с болью: его тело, его собственность, его единственная неотторгаемая целостность, перестало подчиняться ему, предало его, превратилось во внутреннего врага, в скрытого червя, который многие годы терпеливо ждал возможности вырваться наружу и в радостном и злобном оскале насладиться своей властью, своей победой. И вот он прорвался – этот червь гнили, червь смерти.
Истратов привык жить с болью. Она стала частью его сущности. Он просыпался с ломящей болью в суставах, с легким головокружением и небольшой, чтобы напомнить о себе, болью в голове; ныли мышцы, подвывал желудок, гудели почки. Но больше всего боялся он, что вновь начнется приступ, когда из головы полезут корявые корни, как из ствола дерева, и она превратится в одну зияющую рану, до которой страшно дотронуться, оттого что каждое прикосновение вызывает жгучую боль.