Христианство меняет взгляды, убийство плода, во всяком случае, после первых шевелений (считалось, что жизнь начинается с них) осуждается именно как убийство. Так, Константинопольский собор (680–681) постановил: «Жен, дающих врачевства, производящих недоношения плода во чреве, и приемлющих отравы, плод умерщвляя, подвергаем епитимии человекоубийцы[435]. Канонический взгляд на вещи и сегодня определяет, что внутриутробный плод обладает душой, а значит, убийство лишает человека и возможности обращения в веру, и правильного погребения, без которого невозможно ее будущее спасение. Погубить же душу – куда больший грех, чем даже убийство, которое в известных обстоятельствах (война, защита собственной жизни и т. п.) вообще не вменяется человеку в вину.
В разные времена наказание доходило до десяти лет покаяния и отлучения от церкви, что по тем временам отнюдь не рассматривалось как символическое. Однако средневековое общество мыслит не только категориями веры, его занимает еще и численность тех, кто способен платить подати, и нести военную службу. Словом, искусственное прерывание беременности – это еще и преступление перед государством; наказание за него в разные времена доходит до смертной казни.
Оставим в стороне соображения веры и обратимся к светским представлениям. Согласимся, взгляд на еще не родившегося человека как на способного платить подать и нести воинскую повинность – чисто мужской, поэтому не будет преувеличением сказать, что именно мужчина формирует его. Но если господствующая в обществе норма создается им, то и в частной жизни отдельных семей (а несмотря на все ограничения и запреты аборт существует), в конечном счете судьбу плода решает он. Женщина не вправе распорядиться жизнью зачатого ребенка. Правда, существует и другая сторона криминала, когда ей необходимо скрыть свою беременность от собственного супруга, но по вполне понятным причинам все это должно делаться втайне, и это лишний раз подтверждает, что именно его суд имеет решающий характер.
Мужчина и только он принимает решение, кого, мать или ребенка, спасать в случае трудных родов. Это право сохраняется за ним вплоть до XX столетия. В особенности если дело касается династических вопросов: «Роды были очень тяжелы, и потребовалась операция, так как ребенок имел ненормальное положение. Так как царица была очень недовольна своим лейб-акушером профессором Оттом, то на консультацию был приглашен также лейб-медик царицы Тимофеев, который не был женским врачом. Он сообщил царю об опасности положения и запросил его указания, кого в случае крайности спасать, мать или дитя. Царь ответил: «Если это мальчик, то спасайте ребенка и жертвуйте матерью»[436].
Обязанность выбора возлагается на мужчину не только в царствующих домах: «Вот каково положение, мистер Форсайт. Я могу вполне поручиться за ее жизнь, если я сделаю операцию, но ребенок в этом случае родится мертвым. Если же я не сделаю операции, ребенок, по всей вероятности, останется жив, но для матери это большой риск, большой риск. И в том и в другом случае вряд ли она когда-нибудь сможет иметь детей. В том состоянии, в каком она находится, она совершенно очевидно не может решить сама за себя, и мы не можем дожидаться ее матери. Так что решать должны вы…»[437] Правда, уже в конце XIX века решение в пользу ребенка может компрометировать даже венценосных особ, и потому не подлежит оглашению; выбор скрывается от роженицы: «Что в крайности при родах пожертвовали бы ею, стало известно царице и произвело на нее удручающее впечатление»[438]. Но в Средние века, да и в Новое время это было общепринятой нормой.
Мужчина принимает решения, касающиеся дальнейшей судьбы новорожденного. Ребенок может быть отдан на сторону кормилице, затем чужим людям на воспитание. Если учесть, что уже в очень раннем возрасте он вступает в самостоятельную жизнь, часто все его детство проходит вне семьи. Так, упоминавшийся здесь Бертран де Борн в девять лет отправляется в монастырь, где пять лет длится его образование. В четырнадцать, практически обладающего всеми правами взрослого, его отправляют в Пуату, в замок товарища по оружию и друга его отца. Что касается совершеннолетия мужчины, то, к примеру, «Саксонское зерцало», сборник германского права, составленный в 1221—25 гг., определял его в 21 год. Но интересно, что уже с 12 лет он был вправе отказаться от опекуна: «Несовершеннолетний [12–21 год] и достигший предельного возраста [60 лет] может иметь опекуна, если он в нем нуждается, но может его и не иметь, если он желает. <…> По достижении 21 года мужчина становится совершеннолетним»[439]. Более того: «По достижении юношеского возраста он может быть опекуном своей жены или чьим он должен быть, если пожелает, и даже выступать за подопечных в поединке»[440]. Юношеский же возраст наступает с 12 лет[441]. В сущности, это положение наследует римскую традицию: в Риме граница совершеннолетия и полной дееспособности для мужчин располагалась между 14 и 25 годами. Ведь ни для кого и тогда не было секретом, что 14-летний юноша недостаточно опытен, и до достижения 25 лет, если он терпел ущерб при заключении какой-либо сделки, за ним сохранялось право на возвращение к исходному состоянию. В виде исключения и по особому разрешению императора мужчины могли достигать дееспособности в 12 лет, а жениться в 18-летнем возрасте. Словом, современные нормы разительно отличаются и от римских и от средневековых. Впрочем, здесь уже было замечено, что даже в XIX веке пятнадцатилетние юноши в офицерском звании, дающем право распоряжаться чужой жизнью, – совсем не редкость.
Таким образом, общим знаменателем в определении всей будущей судьбы ребенка является решение отца.
Вплоть до XIX века отец сохраняет право отлучить ребенка от матери, если что-то в ее происхождении, воспитании, характере не отвечает его представлениям. Так поступает Андрей Болконский, уезжая на войну с Наполеоном: «Еще я хотел просить вас, – продолжал князь Андрей, – ежели меня убьют и ежели у меня будет сын, не отпускайте его от себя, чтоб он вырос у вас… пожалуйста. – Жене не отдавать? <…> Они молча стояли друг против друга. Быстрые глаза старика прямо были устремлены в глаза сына. Что-то дрогнуло в нижней части лица старого князя»[442].
В случае развода дети, как правило, остаются с отцом. Так, Анна Каренина не подает на развод именно потому, что страшится разлуки с сыном. «Разве невозможен развод? – сказал он слабо. Она, не отвечая, покачала головой. – Разве нельзя взять сына и все-таки оставить его? – Да; но это все от него зависит»[443]; «Чувство гнева на жену, не хотевшую соблюдать приличий и исполнять единственное поставленное ей условие – не принимать у себя своего любовника, не давало ему покоя. Она не исполнила его требования, и он должен наказать ее и привести в исполнение свою угрозу – требовать развода и отнять сына»[444]; «Что будет с сыном в случае развода? Оставить его с матерью было невозможно. Разведенная мать будет иметь свою незаконную семью, в которой положение пасынка и воспитание его будут, по всей вероятности, дурны»[445].
Отец определяет место будущей службы сына, он же заключает брачные союзы своих детей.
Наконец и, может быть, в этом самое главное, мужчина остается монопольным посредником в межпоколенной коммуникации: воспитатель (жрец, учитель, мастер-наставник) – это прежде всего он. Женщина-коммуникатор появляется лишь в позапрошлом веке.
И разумеется, он продолжает оставаться творцом культуры. Но что касается последней, то здесь ключевой фигурой становится уже не отец, но сын. Выше уже было замечено, что в конечном счете все «родом» из семьи, но (в социальном плане) далеко не каждый из той, глава которой – родной отец. На этих вытесненных из отчего дома людях обрывается традиция рода, и заветная мечта каждого из них состоит в том, чтобы стать начальником своего. Меж тем глава рода – по-прежнему демиург, а значит, свершение подвигов во имя переустройства социального окружения по мерке собственного идеала единственный путь к ее осуществлению. Словом, потребность в творчестве, в переустройстве того мира, в который выбросили его родные, у него развита гораздо острее, чем у тех, кому этот мир достается по закону.
6.6.2. Культура бастардов
При всем том, что сказано нами о женщине Средневековья и о служении ей мужчины, их отношения остаются решительно непохожими на те, которые привычны современности: «…Средневековье не ведало того, что называется любовью у нас. <…> Слову любовь (amor) даже придавался уничижительный смысл: оно означало пожирающую дикую страсть. Чаще употребляли понятие caritas, <…> лишенное оттенка сексуальности. <…> Сказанное не означает, что мужчины и женщины Средневековья не ведали порывов сердца и телесных ласк, что им были чужды плотские наслаждения и привязанность к любимому человеку. <…> средневековые песни и фаблио, скульптуры и миниатюры изобилуют непристойными сценами, шокирующими позами и разнузданным сплетением тел»[446].