поэта в боевой обстановке, сообщает:
«...Он писал о том, что делал и видел... Только что написанные стихи он читал, опираясь на винтовку, бойцам в блиндаже. Не было ни одного человека в полку, который не знал бы жизнерадостного, храброго Арона Копштейна.
Он погиб смертью героя, спасая под ураганным огнем своего раненого друга.
Это случилось вечером 4 марта 1940 года на Суо-Ярви Петрозаводского направления».
Еще в Хабаровске Копштейн писал:
Если я упаду, умирая,
Будь во взгляде последнем моем —
Молодая, живая, сырая
Та земля, на которой живем.
Он умер на чужой земле — вдали от берегов Днепра, где он родился и провел свое сиротское детство, вдали от зеленых сопок Уссури, где он служил танкистом и учился мужеству...
Из соседнего номера к Долматовскому заглянул Михаил Светлов. Он приехал в Ленинград, кажется, на премьеру своей пьесы.
С Михаилом Аркадьевичем я был знаком еще с 1929 года, когда заведовал редакцией журнала «Звезда».
Он стал вспоминать старое доброе время, когда, не успеешь открыть дверь в «Звезду», тебе уже на блюдечке преподносят аванс под ненаписанное стихотворение.
— Ты был щедр, старик, — сказал он, потрепав меня по щеке. — Спасибо, часто выручал ты меня!
— Начальство приказывало, я и выручал.
— Не говори, старик. Приказы начальства можно выполнять по-разному, а ты тогда еще не был бюрократом...
В это время с площади, где висел громкоговоритель, донеслись позывные. Мы сразу подумали, что сейчас передадут важное сообщение, и Долматовский быстро включил стоявший на тумбочке динамик.
Через несколько минут по радио начал свое выступление Молотов.
— Война!
Мы стали прощаться.
Долматовский быстро собрался и уехал на вокзал, надеясь попасть в первый же отходящий в Москву поезд. Светлов ушел к себе в номер, а я со всех ног — домой.
Там уже лежала повестка из военкомата...
Как только лучи прожекторов скрестились над площадью, я наконец приметил на крыше высокого здания, по соседству с ВИРом[1], огневую позицию батареи.
Тяжелая дверь в парадную была приоткрыта, на меня пахнуло застоявшимся холодом и сыростью. Нащупав в темноте лестничные перила, медленно стал подниматься по ступеням, прислушиваясь, не раздадутся ли наверху чьи-нибудь шаги.
Когда я уже был на площадке третьего или четвертого этажа, неожиданно распахнулась дверь и навстречу мне вышел невысокий, сгорбленный, закутанный в байковое одеяло человек. В руках он нес котелок с каким-то варевом.
— До свиданья, товарищ капитан, — сказал он кому-то тихо, глядя себе под ноги, и я подумал, не с капитаном ли Березкиным он прощается. — Когда я вам буду нужен, пришлите за мной Вилайчика.
Я вошел в открытую дверь.
— Ну и чертушка! — воскликнул Березкин, подбегая ко мне. — А я уж стал волноваться, что так долго тебя нет. Ведь ты когда говорил, что выезжаешь...
— Что выхожу, — поправил я. — Ехать все еще не на чем. Не дают ни капли бензина. Кстати, кто этот старик, что выходил от тебя?
— О, это знаменитый ученый. Из ВИРа. Он давно дружит с моими зенитчиками. Когда выдается спокойный часок, приглашаем его на батарею. А ведь совсем уже доходил дорогой профессор.
Березкин проводил меня в довольно просторную комнату с высоким лепным потолком, тускло освещенную факелом: в мелкокалиберную снарядную гильзу вправлен пропитанный керосином фитиль из пакли; черное пламя, колыхаясь, отбрасывает на стены бесформенные блики, и от этого тишина в комнате как-то настораживает, тревожит.
Я достал из сумки половинку, килограмма на два, соленой кеты-колодки, две пачки галет, три кубика шоколада и поллитровку водки, которую раздобыл в АХО.
— Зови своего замполита, отметим праздник. Помнишь, как ты кормил меня на батарее в Шушарах? Сегодня угощаю я! — И добавил шутливо: — Протокола вести не будем!
— Ну что за счеты, друг мой! — мягко сказал капитан. — Так ведь и у нас кое-что припасено.
Пришел замполит Зотов, молоденький лейтенант из недавно прибывших в наши зенитные войска. Все на нем новое, с иголочки. Голенища щегольских сапог спущены гармошкой почти до щиколоток. Ремни поскрипывают. Из-под тесной шапки-ушанки выбивается русый чуб.
Сели за стол.
— За наш боевой праздник — День Красной Армии! — сказал Березкин, подняв кружку. —За скорую победу над врагом!
Чокнулись, выпили. Кету резали прямо с колодки толстыми ломтями, и так она шла «по-мокрому», что мы забыли и про свиную тушенку, и про омлет из яичного порошка...
— Вот видишь! — перебила меня в этом месте Мария Изгуновна Канзи. — Своего посола осенняя кетинка была, веришь, нет! — Морщины на ее некрупном плосковатом лице разгладились, глаза сияли.
Нужно ли говорить, как я был счастлив, что мое угощение понравилось моим фронтовым друзьям. И я предложил выпить за дружбу, которая по-настоящему познается в беде, однако Березкин, понимая, что я мечу в его адрес, внес поправку:
— Давай без беды — просто за дружбу!
— Согласен, — поддержал замполит Зотов и заговорил о мужестве ленинградцев. — Зачем идти далеко за примером? Взять хотя бы наших соседей из ВИРа. — Он допил оставшуюся в стакане водку, отрезал ломтик соленой кеты и продолжал: — Тонны пшеницы, риса, арахиса хранятся у них в институте. Более полутораста тысяч образцов злаковых, табака, масличных культур чуть ли не со всех стран света. А наши знаменитые, может быть, незаменимые ученые совсем уже доходят от голода и не трогают ни зернышка пшеницы, ни щепотки табака. Это все равно что сидеть у чистой полноводной речки, умирать от жажды и не испить глоточка живительной воды. — Лицо лейтенанта разгорелось, голос задрожал от волнения. Он схватил из пачки папироску, нервными пальцами обмял ее и торопливо закурил. — Больше того, слабые, полуживые люди, — и как только объявят воздушную тревогу, тянутся они вверх по крутой лестнице, дежурят на крыше и гасят зажигательные бомбы. Я как-то раз заходил в институт, говорил им, чтобы не дежурили на крыше, что здание ВИРа у нашей батареи под особым наблюдением. Так нет же, дежурят! «У вас, уважаемые товарищи, — говорю им, — есть еще свой внутренний враг — крысы! Слышал я, как