стал мысленно ругать почтальоншу, не понимая, зачем она оставляет их здесь. Ведь по всем правилам неврученное письмо следует вернуть отправителю.
Не хотела, видимо, добрая душа, причинить боль фронтовику — горю ведь теперь не поможешь.
Я списал с треугольничка номер военно-полевой почты.
Письмо, которое я вскоре отправил по этому адресу, недели через две, не найдя адресата, вернулось ко мне в редакцию.
———
Никогда прежде память так часто не возвращала меня к прошлому, как в дни ленинградской блокады.
Когда я хоронил на фронте моего младшего брата, командира саперного взвода, и вглядывался в застывшие дорогие мне черты его красивого юного лица, перед моими глазами прошли наши совместно прожитые детские годы.
Я вспомнил себя чуть ли не с пяти лет.
Я вспомнил узкую песчаную улицу на окраине Бобруйска, где мы снимали квартиру в старом доме с высоким скрипучим крыльцом.
Напротив стояла приземистая голубая церковь с позолоченной луковкой, увенчанной черным железным крестом. Пониже, в звонарне, висели разной величины медные колокола. Там жили голуби.
Когда по утрам туда поднимался по шаткой крутой лестнице старый одноногий звонарь Ахрем, голуби слетали на зеленый двор и бродили вокруг церкви.
Поднявшись наверх, дядя Ахрем снимал картуз, осенял себя крестным знамением и, раскачав чугунный язык, ударял сплеча в большой медный колокол. По всей округе разлетался густой одиночный звон. Через две-три минуты начинали звонить колокола поменьше, и не так грубо и густо. Потом — совсем крохотные, с тонким переливчатым звоном, как у тех колокольцев, что висели под дугами у извозчичьих рысаков, ожидавших за углом.
Словом, на нашей улице было шумно и людно, особенно в праздничные дни.
Когда навстречу нам попадался священник, которого мы знали как доброго человека, угощавшего нас иногда грушами из своего сада, я с братом, как учил сосед-шорник, быстро расстегивали две верхние пуговки на косоворотке, не понимая, зачем это нужно делать.
Как-то я спросил об этом соседа. Отмахнувшись от меня грубыми, задубелыми руками, он коротко и строго сказал:
— Делай! Попы и черти — одной шерсти!
Мне захотелось узнать, что же со мной произойдет, если, встретив батюшку, я не отстегну пуговки. Раза два или три я не отстегнул их, и, представьте себе, ничего со мной не случилось...
Справа от нас за невысоким забором из тонких реек жил полковник царской армии. Держал он целую свору охотничьих собак, блестящих, пятнистых, с обрубленными хвостами и длинными, отвислыми ушами. Каждый день, утром и вечером, хозяин на дворе прогуливал их и довольно громко спьяна разговаривал с ними, и псы, к моему удивлению, понимали человеческую речь.
Однажды жарким августовским утром, забыв, казалось, про своих собак, полковник выбежал из дома в расстегнутом кителе с золотыми погонами и, ругаясь неприличными словами, принялся рубить шашкой направо и налево росшие под окном пышные розы. На зеленую, еще влажную от росы траву сыпались белые, лиловые и алые лепестки.
Порубив начисто все розы, он выскочил из калитки на улицу, где стояли извозчики, и, замахнувшись шашкой на старика, угрюмо восседавшего на козлах, крикнул ему:
— Берко, скачи в крепость! Война объявлена!
— Ой, не говорите, ваше благородие! — испуганно отстраняясь и хватая ременные вожжи, произнес Берко.
Он прямо с места принялся нахлестывать коня, и через минуту черный фаэтон с откинутым кожаным верхом умчал полковника по пыльной улице в сторону крепостных валов.
Поздно вечером из лесничества приехал отец. Ему уже принесли розовую повестку, и мать стала собирать его на призывный пункт. Когда он назавтра, надев костюм похуже, пошел призываться, с соседнего двора его окликнул полковник:
— В солдаты, Михаль? — спросил он.
— Наверно, ваше благородие!
— Покажи повестку.
Отец достал розовый листок. Полковник быстро пробежал его глазами и ушел в дом. Через три минуты он вернулся и, передавая отцу мобилизационный листок, сказал:
— Я тут написал, Михаль, чтобы определили тебя ко мне в интендантство. Будешь открывать хлебопекарню, нашему доблестному русскому воинству нужны сухари! Понял?
— Понял, ваше благородие!
Недели через две на окраине города в одноэтажном кирпичном здании открылась военная хлебопекарня.
День и ночь свозили туда мешки с ржаной мукой. В глубоких печах лежали «кирпичные» хлебы. Едва они остывали, их на отполированных до блеска длинных столах пускали под хлеборезки. Потом ломти раскладывали на широченные противни и отправляли в сушильню. Аппетитный запах ржаных сухарей распространялся далеко за пределами пекарни.
Где-то уже гремела война, а мы, мальчишки, ничего этого не знали. Правда, все чаще по городу маршировали под музыку духового оркестра или просто под барабанную дробь солдаты.
Мы бежали за ними до самой станции, где их прямо с ходу погружали в теплушки и в спешном порядке куда-то отправляли.
Вскоре на улицах города стали появляться беженцы. Они ехали на подводах и шли пешком, усталые, запыленные, с тихими, страдальческими глазами. Иногда они бродили по дворам, предлагая в обмен на продукты свои последние пожитки. Кое-кто, вероятно, наживался на несчастье этих людей. Но среди горожан было больше добрых, честных, они зазывали к себе беженцев, поили и кормили их. Помню, как мать прямо с улицы привела целую семью: старика, старуху, их дочь с четырьмя детьми и усадила в большой комнате за стол.
И тут я вспомнил, что у отца в пекарне каждый день скапливаются целые вороха ломаных сухарей, которые не шли в упаковку. Их продавали за бесценок извозчикам, и те скармливали своим рысакам.
Ничего не сказав матери, я побежал в пекарню, набил в бумажный куль ломаных сухарей и принес беженцам.
— Какой добрый малец у вас, пане, — сказала моей маме старуха беженка, неприятно погладив меня жесткой, заскорузлой ладонью по голове. — Чтобы ему горя не ведать!
С того дня я таскал из пекарни сухарный лом и раздавал на улице беженцам. Отец только проверил, не беру ли я целые сухари, и, убедившись, что нет, ничего не сказал.
Однажды под вечер беженцы остановились около церкви.
— Это ты продаешь коня? — спросил извозчик Берко пожилого мужика в грубой домотканой свитке.
— Продаю, бо корму нема, бачишь, як притомилась, бедная.
— А конь был добрый? — спросил Берко.
— Ай, добрый, пане!
Берко пхнул коню своим могучим кулаком