Проснулась она от того, что кто-то на нее навалился и, сопя, пытался раздвинуть ей ноги. Со сна она не сообразила, чего хочет от нее парень, который теперь сопел ей в лицо чесночным духом и лез то под свитер, то в штаны.
– Ааааа! – заорала Анька. – Спасите!
Вся надежда была на Василия Ивановича, но на Василия Ивановича в таких делах, прямо скажем, надежда была плохая. Он топтался рядом, воздевая руки к небу, и причитал: «Ах! Горе-то какое! Ах, Господи, что делается! Анечка! Анечка, что делать-то!»
– Кнопку! – взвизгнула Анька. – Кнопку нажми!
Она знала, что в электричках бывает экстренная связь с машинистом, но знала и то, что от этой связи нет никакого толку, не бросится же машинист в вагон, оставив управление поездом; а бригад милиции в поездах давно не было – все были брошены на отлов ЖД в Москве, в которой никаких ЖД давно уже не было, да и кавказцы как-то вдруг исчезли, словно тоже решили поучаствовать в войне.
– Ааа! – орала Анька, и никогда в жизни ей не было так страшно. Холод наполнял ее, холод и ужас, от которого руки и ноги отказывались повиноваться. Парень был тяжелый, навалился на нее всем телом, грязным губастым ртом залеплял ее рот, и она содрогалась от страха и гадливости. Она плохо представляла себе, что будет, но понимала, что сейчас это будет, и будет неотвратимо, потому что помочь некому. Ночью в электричках всегда помочь некому.
– Ааа! – так же визгливо, по-заячьи, кричал со слезами в голосе Василий Иванович. – Анечка, детонька, что делается!
Он пытался хватать парня за руки, за скользкий плащ, – но тот ногой отшвырнул Василия Ивановича, и несчастный васька, пролетев полвагона, рухнул в проход.
Аньку спасло только то, что на остановке в вагон вошел рослый мужчина средних лет. Мгновенно поняв, что происходит, – часто, наверное, ездил в электричках, – он схватил парня за шиворот, поднял и без церемоний врезал в челюсть. Парень повалился, но тут же вскочил; новый пассажир встретил его ударом в нос. Парень понял, что дело нешуточное, и побежал. Пассажир погнался было за ним, но оглянулся – и понял, что помочь Аньке сейчас важней, чем настигать несостоявшегося насильника.
– Цела? – спросил он.
– Цела, – дрожащим голосом ответила Анька, кое-как прикрываясь растерзанным свитером.
– Что ж ты одна в поезде в такое время? – укоризненно сказал пассажир.
– Я не одна, – сказала Анька. – Я с дедушкой.
– Дедушка… Много толку от твоего дедушки! – сказал пассажир, вынимая термос. – На, глотни. Вставай, дедушка. Сам-то цел?
– Я-то цел, – пролепетал Василий Иванович.
– Василий Иванович, – сказала Анька, все еще дрожа. – Выйдем в тамбур…
Васька поплелся за ней. Светало. Рассвет был дождливый, мутный и серый. За окном тянулись сизые капустные поля.
– Что ж ты так, Василий Иванович? – сказала Анька. Она впервые разговаривала со своим васькой так резко.
– Анечка, – залепетал он, – я потому и хотел один… Одному мне не страшно, а с тобой что хочешь сделают… Что же я могу, Анечка? Я не умею этого, Анечка…
– Это что же, – догадалась она, – мне от тебя никакой защиты, так? Это, значит, мне тебя защищать?
– Зачем защищать, Анечка, – лопотал он, – мне-то что сделается…
– Эх, Василий Иванович, – сказала Анька со взрослой горечью в голосе. – Трудно нам с тобой будет, милый друг.
– Трудно, трудно, – закивал Василий Иванович. – Возвращайся, Анечка…
– Да куда уж теперь, – сказала Анька и пошла обратно в вагон – благодарить нового пассажира и пить кофе из его термоса. Она, впрочем, не забывала оглядываться на тамбур, чтобы Василий Иванович не сбежал.
Он и не думал бежать. Он стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу, и беззвучно шевелил губами. Анька ничего не слышала. Она пила кофе из жестяной крышки и со, стыдом чувствовала, что не может унять дрожи. Только сейчас ей стало по-настоящему страшно.
– Не одна в поле дороженька,Не одна колокольная, –
тихонько мычал Василий Иванович, обливаясь слезами. –
Не одна в поле дороженька,Не одна подневольная.Не одна в поле дороженька,Не одна баламутная,Не одна в поле дороженька,Не одна бесприютная…Ну вот, все и поехали. Чух-чух-чух.Не одна в поле дороженька,Не одна беспечальная,Не одна в поле дороженька,Не одна безначальная.Не одна в поле дороженька,Не одна бессердечная,Не одна в поле дороженька,Не одна бесконечная.
Книга вторая
Прибытие
Интерлюдия
– Что же спеть тебе? – говорил как бы в задумчивости как бы слепой как бы старец с бандурой в руках. Он сидел на папке в избе подполковника Лавкина, офицера, блин, ух, какого офицера! Такой офицер. В первый год войны, когда еще стреляли по-настоящему, Лавкин лично расколол на допросах до пятидесяти ЖДов. Сам он был собою контрразведчик. В нем было даже немножко варяжского духу, то есть стрельбе по своим он все еще предпочитал стрельбу по чужим. Были ведь когда-то времена, когда варяги не угнетали, а кочевали и убивали. Это годы угнетения несчастного племени испортили варяжество, как портит это занятие любого приличного человека. Одно дело – завоевать, другое – удерживать. Завоеватель может быть и правым, и неправым; в конце концов, шел, увидел, захватил, в схватке оказался сильней – обычное дело. Стоит тебе, однако, сделаться полноправным угнетателем – и ты уже не воин, а надсмотрщик со всеми вытекающими; именно поэтому всякий нормальный солдат ограничивается победой, а добивать побежденных и распоряжаться ее плодами предоставляет другим. У варягов, к сожалению, ничего с этим не получилось. Иногда, конечно, им приходилось сражаться с ЖДами, потому что вовсе без этого варяги обходиться не могли; но в их жизни появилось равновесие, а это для подлинного воина смерть. Есть своя земля, есть рабы, которых надо удерживать в повиновении (а они никуда и не рвутся), есть постоянный враг, с которым раз в сто лет выясняешь отношения, – и так оно идет уже полторы тысячи лет; знамо дело, исчезает главное, что есть в битве, – свежесть. Какая свежесть, когда все выродилось? Какими-то своими флюидами их растлил несчастный покорный народ – как рядом с трупом, говорят, охватывает иногда живого странный сон, вялость, нежелание шевелиться. Так русалка сманивает руса – иди, мол, ко мне: спокойно… прохла-а-адно… Что-то в них стало не то.
– Про войну спой, – небрежно заказал Лавкин. Он сидел напротив старца и по-варяжски глодал кость – надо ж беречь хоть какие-то воинские традиции. С утра приказал сварить козу и вот глодал. В боевых действиях настало затишье. Да оно, в сущности, уже два года длилось. Противники бегали друг от друга, иногда захватывая лазутчиков и всласть на них оттягиваясь – пытая, подвешивая на крюк; в остальном давно перешли каждый к излюбленным занятиям. Варяги расстреливали своих, хазары колонизовали местных, – ни те, ни другие в этом не преуспели. Расстреливать всех бессмысленно, а колонизовать, как знало варяжество по долгому опыту, бесполезно.
– Что же спеть тебе про войну? – как бы в задумчивости как бы спрашивал как бы слепец, а на деле зоркими глазами из-под мохнатых бровей постреливал по углам избы. – Или про Анику-воина, или про Добрыню-воина, или про Иулиуса Кесаря, тоже воина, или же про вавилонянина Мардохея-воина, по древним вавилонским писаниям?
– Про Мардохея давай, – ковыряя желтым ногтем в зубах, откликнулся атаман Батуга, угощавшийся козою в лавкинской избе. Он дружил с контрразведчиком, в контрразведчике был хоть какой-то дух.
– Ой, трудно, трудно, – говорил бандурист, перебирая струны. – Древняя то песня, и не всю я ее припомню.
– Ништо, валяй, – рыгнув, разрешил Батуга. Он знал, что истинный воин любит послушать музыку, в особенности народную.
– Как во городе то было Вавилоне, – начал старец раздумчивым речитативом. – Во граде Вавилоне, да. Вот, песня Мардохея-воина. Пошел я войной на супротивников, на злых слуг Аштарота, да. На них я пошел войной, и грохотали мои колесницы, да. Всех же моих колесниц было двадцать десятков и одна.
– Много, – ухмыльнулся Батуга.
– Двадцать десятков было их и одна, уже не слушая, продолжал слепец. Он нащупал наконец мотив, поначалу подозрительно похожий на «Подмосковные вечера», но с каждой спетою строчкой от них отдалявшийся. Это было нечто странное, ни на что не похожее, лишенное гармонии, но звонкое, боевитое.
В первой сам я восседал, имея шлем на мне,Шлем имея золотой, с изображением причудливых вещей,Называть которые и перечислять было бы долго.В руке имел я копье весом три меры веса,Длина его была пять мер длины и еще другую меру длины,В другой щит шириною шесть мер ширины,Такой щит, что за ним могло бы защититься много народу, да,Потому что царь подобен множеству, да!И я ехал, ехал, и колесница моя была как бы сноп,Сноп как бы лучей, упавших от солнца на водуИ от воды упавших назад на солнце, да!Как просо были мои воины, как пятнадцать и одна сотня горстей,И всеми ими руководил я, и в каждом был я,Сердце я имел коровы, воинственной коровы, да!Хитрость ящерицы я имел и много голубиных желудков,Внушающих проглотившему стойкость, да, твердость, да!Мясо мое было мясо льва, мускул мой был мускул коня,Зубов я имел до нескольких тысяч и каждым кусался я!Автор имеет в виду ножи своих воинов, да!И я ехал, ехал, и мы громыхали, в натянутые шкуры мы били, ага!Били, били, земля дрожала, копыта стучали, ну! ты представляешь!Вообще.
– Чего-то долго едет, – сказал Лавкин. – Пусть бы уже дрался.