Каждое поле по-своему ставит вопрос о власти, которая не ограничена правовой сферой государства, его нормами, установлениями, институциями и механизмами принуждения, структурой властных полномочий и правил. Есть власть общественных, национальных, сексуальных стереотипов и предрассудков, символов и ритуалов, аккумулирующих символический капитал, который может перераспределяться, когда, например, более признанный автор пишет предисловие или хвалебную рецензию к книге молодого и менее известного автора или когда один автор ссылается или цитирует другого, более авторитетного. В литературе есть власть публиковать или отказать в публикации, признать легитимность конкретной практики или навязать ей маргинальный статус, объявить ту или иную практику доминирующей или архаической, расширить поле литературы за счет других полей (скажем, поля идеологии или поля политики) и, конечно, власть называть и быть названным. Именно поэтому Мишель Фуко в свое время призывал предпринять «анализ власти по восходящей, начав с бесконечно малых механизмов власти, у каждого из которых своя история, свой собственный путь развития, особая техника и тактика, и затем посмотреть, как, каким образом эти механизмы власти инвестировались, колонизировались, применялись, усложнялись, изменялись, расстраивались, расширялись <…> под воздействием более общих механизмов и форм глобального господства»9.
Поэтому попытки определить причины доминирования в петербургской культуре неоклассических тенденций, или петербургского стиля, должны учитывать способы достижения легитимности и присвоения тех зон власти, которые делали петербургскую стратегию привлекательной. Петербургский неоклассицизм (Кривулин, Охапкин, Шварц, а еще раньше Аронзон, Бродский, Бобышев и др.) легитимности, даруемой полем советской литературы и советского социального пространства, противопоставил акцент на непризнаваемые и отвергаемые официальной культурой традиции символистов, акмеистов, обэриутов и формы репрессированного сознания – прежде всего религиозность. Любая иерархическая культура создает иерархию ценностей, когда одни ценности приобретают доминирующий характер и в своем пределе становятся священными (сакрализуются), в то время как другие ценности отвергаются, репрессируются и накапливают символический капитал отчуждения и непризнания. Разница в петербургской стратегии (или петербургского стиля) и московской (возникшей в Лианозово и использованной концептуалистами) состоит в том, что петербургская культура сделала ставку на репрессированные советской культурой ценности, а московская – на сакрализованные ею. Манипулируя сакральными позициями, поля культуры, идеологии, власти, концептуалисты присваивали энергию соответствующих зон власти10, а петербургский неоклассицизм искал и находил легитимность репрессированных культурных и религиозных позиций; не случайно в застойный период ленинградская поэзия неоднократно именовалась как религиозная. И пока эти позиции оставались подавляемыми, сама стратегия, сам петербургский стиль представал как конкурентоспособный. Именно питерское высокомерие и презрение к «советскому» как к пошлости привели к тому, что советское время пошло не впрок: Ленинград просмотрел, проморгал советскую эпоху, пытаясь либо не замечать и дистанцироваться от нее, либо описывать ее на чужом языке, а в Лианозове впервые созрело понимание, что быть современным русским поэтом можно, только если говорить не на правильном русском, а на корявом и убогом советском диалекте. Во-первых, потому что социальное пространство было уже не русским, а советским, и только советское интерпретировалось как потенциально инновационное, так как русский человек именно после Лианозова приобрел осознанно советскую антропологию и таким стал интересен для мировой культуры. Во-вторых, именно после перестройки, которая похоронила литературоцентристские тенденции русской культуры, стало возможным увидеть связь между поэтикой как совокупностью приемов структуризации текста и конкурентной борьбой в социальном пространстве, ценность которой придает объем присваиваемой власти. И хотя процедура манипуляции властным дискурсом, ставшая эталонной для концептуалистов, также подверглась деформации за счет оскудения пласта советских сакральных ценностей, однако именно петербургский стиль как неоклассицизм, легитимирующий отвергаемые ранее культурные и религиозные позиции, оказался куда менее конкурентоспособным, чем ранее, так как в обмен на инвестиции внимания со стороны читателя мог предложить только потерявшие энергию власти формы, оказавшиеся куда более репрезентативными для аудиовизуальной культуры (а также таких способов манифестации и артикуляции, как философия, социология, публицистика и т. п.), и был вынужден отстаивать самодостаточность пространства текста в условиях, когда место утопии «высокой» литературы (как, впрочем, и других утопий) заняла утопия рынка, и делать ставку на традиционное художественное поведение властителя дум, уже не позволяющее присваивать позиции поля идеологии и власти.
Таким образом, подводя итоги, можно сказать, что петербургский стиль в тех пределах, в каких он сложился в послевоенный период в неофициальной ленинградской культуре, это актуализация (ввиду переноса столицы в Москву) женских функций сохранения и консервации отвергнутых официальной культурой тенденций, интерпретируемых как актуальные, пока они сохраняли статус репрессированных; ставка на литературоцентризм как способ концентрации власти, ставший архаическим; противостояние инновационным практикам манипуляции с реальным дискурсом власти, а также традиционное художественное поведение властителя дум, противопоставляющего одной иерархии, общепринятой, свою как более истинную.
1 Айзенберг М. Взгляд на свободного художника. М., 1997. С. 76.
2 Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Образ: Исследования в области мифопоэтического. 1995.
3 Pesonen P. Texts of life and art. Slavica Helsingiensia 18. Helsinki, 1997.
4 Ср. утверждение И. Смирнова о разграничении ролей в традиционной культуре, которая зарезервировала за мужчиной операционализм, а за женщиной – онтологизм: «Человек отвел место того, кто следует обычаю, женщине, кухарке и плакальщице на похоронах, отдав мужчине роль <…> учредителя законов» (Смирнов И. Человек человеку – философ. СПб., 1999. С. 131-132).
5 См.: Пригов Д. А. Счет в гамбургском банке // НЛО. 1998. № 34.
6 См., например: Виала А. Рождение писателя: социология литературы классического века // НЛО. 1997. № 25.
7 Бурдье П. Начала. М., 1994.
8 Он же. Социология политики. М., 1993. С. 318.
9 Foucault M. Sexualitens historia, del 1: Viljan att veta, Stockholm, 1980. P. 99.
10 Гройс Б. Русский роман как серийный убийца, или Поэтика бюрократии // НЛО. 1997. № 27. C. 443.
1999
О статусе литературы
В начале 1990-х годов положение поля литературы в российском социальном пространстве изменилось настолько стремительно, что инерция восприятия до сих пор оценивает произошедшее как катастрофу1. В северо-американской и западноевропейских культурах тот же самый процесс проходил постепенно и куда менее болезненно. В Европе литература в качестве «ценности высшего разряда» (формула Жана Поля Сартра, неоднократно повторенная и подтвержденная с небольшими разночтениями, другими исследователями) утвердилась к середине XIX века, а исчезновение литературоцентристских тенденций в европейской и американской культурах датируется 1950-1960 годами. В России, в том числе благодаря ее вынужденному существованию вне мирового контекста, тенденции литературоцентризма оказались законсервированными еще на несколько десятилетий.
Среди причин, повлиявших на изменение социального статуса литературы и потерю русской культурой слово- или текстоцентристской ориентации, – изменение запросов массового потребителя, для которого именно литература в течение нескольких столетий была синонимом культуры; отмена цензурных ограничений, позволявших произведениям культуры (а особенно произведениям литературы) присваивать символический капитал «запретного плода» и быть инструментом преодоления нормативных границ – социальных, этикетных, нравственных, сексуальных; падение интереса к религии (а значит, и к книге); окончательная победа идей либерализма; конкуренция со стороны других полей (в том числе увеличение веса СМИ, видео- и аудиокультуры) и т. д. Некоторые из этих причин – специфически российские, в том числе возникшие как следствие советского периода, когда слову был искусственно навязан идеологический подтекст (эффект компенсации). Среди них – повышение социального статуса массовой культуры и таких научных дисциплин, как социология, психология, политология, функции которых были присвоены литературой; возникновение ранее не существовавшего разнообразия сферы развлечений, источников получения информации и систем ценностей, в которых один и тот же факт допускает разную оценку, а значит, область общих интересов заметно сужается; существенное понижение статуса поля идеологии в социальном пространстве, а также повышение ценности обыкновенной жизни – общество уже не рассчитывает получить от культуры готовую жизнестроительную модель, а соглашается с процессом – проходящим, конечно, не только в России – вытеснения культуры из сферы серьезной жизни в сферу развлечений.