— Пришел в себя, миленький… Слава Богу… Лежи, лежи, теперь уже все будет хорошо…
— Где? — каркнул Павел отвыкшим горлом. — Я? Где?
— В санатории, хороший мой. В самом лучшем, образцово-показательном.
— Пить!
— Потерпи, золотко мое. Врачи не велели. Дай-ка я тебе губки салфеточкой оботру… И вот еще, понюхай…
Он вдохнул — и окружающее вмиг сложилось во вполне вразумительную картину. Комната… впрочем, комната являла собой точное подобие той, которую в Ленинграде в эти самые часы покидала его выздоровевшая сестра, и еще одной, в которой после инфаркта лежал в тяжелом состоянии его отец, Дмитрий Дормидонтович (по всей стране спецучреждения такого типа строились по типовым проектам и отличались только незначительными деталями). Ничего этого Павел, естественно, не знал и узнает еще не скоро…
Постепенно, в ходе разговоров с Варей — так звали эту пэри в белом халате, — с врачами и с двумя обходительнейшими гражданами в штатском (Худойер Максумович и Сергей Анатольевич) Павел восстановил и картину того, что произошло с ним. Неопохмелившийся прапорщик, резко расслабившись после тяжелого участка дороги, зевнул-таки поворот с ущелья и направил машину прямо в пропасть, в самый ее, краешек — через каких-нибудь десять метров обрыв переходил в сравнительно пологий спуск. Вслед за Павлом из ГАЗа успели выскочить еще двое солдат, правда, один выпрыгнул не в ту сторону и был раздавлен рухнувшей на него машиной. Второй, тот самый Сидоров, который подавал им пиво, охлажденное в реке, сильно разбился, но, в отличие от Павла, сознания не потерял, выполз на дорогу и остановил первый же грузовик. Об аварии сразу дали знать в Хорог и на заставу. Павла нашли метрах в пятнадцати вниз по склону, с переломом обеих рук, ноги, двух ребер и сотрясением мозга (крепко ударился о камень). Уже позже рентген определил трещины в основании черепа. Машина упала на самое дно ущелья и взорвалась. Трое оставшихся в ней погибли на месте. Павел узнал, что фамилия прапорщика была Неплакучий, а Генка Малыхин оказался по отчеству «Исаакович». (Тут Павел грустно улыбнулся — нарочитый антисемитизм, столь раздражавший его в покойном приятеле, имел, оказывается, некие сугубо личные корни.) Оставив свой отряд на замполита, капитан Серега сам возглавил доставку Павла и Сидорова в хорогский госпиталь и отстучал телеграммы родителям обоих пострадавших. Как знать, если бы не эта телеграмма, что стало бы с Павлом в хилой местной больничке? А так партийная «экспресс-почта», приведенная в действие телеграммой, сработала моментально. Вызванная к Дмитрию Дормидонтовичу особая медицинская бригада, подчиненная Девятому управлению КГБ, тут же известила обком и свое непосредственное начальство. Через Москву о случившемся на Памирском тракте был оповещен лично товарищ Расулов, первый секретарь ЦК Таджикистана. Уже через два часа за Павлом прибыл специально оснащенный вертолет, и его перевезли в закрытую Четвертую клиническую больницу по улице Михайлова в Душанбе, больше похожую на санаторий, может, от близости уникального Ботанического сада. Там всегда имелось несколько свободных палат, оборудованных по последнему слову медицинской техники, и квалифицированный штат врачей. К тому моменту, когда Павел пришел в сознание, стало окончательно ясно, что жизнь его вне опасности, и почти не оставалось сомнений, что его полное выздоровление — только дело времени, хотя и долгого.
Физическую боль, сконцентрированную в ногах и шее, забранной твердым гипсовым панцирем, Павел переносил стойко. Куда больше мучило его унизительное сознание собственной беспомощности, невозможности свободно двигаться, сходить в туалет и просто переменить положение тела без посторонней помощи. Впрочем, эта помощь день ото дня становилась все менее посторонней — Варя, его добрый ангел, делалась ближе, роднее. На третий день после того, как он пришел в себя, Павел, к совершенному своему изумлению, понял, что красавица-медсестра влюблена в него — робко, наивно, романтично, как влюблялись в своих недостойных, рефлектирующих героев тургеневские девушки. Нет, она не шептала ему пылких слов признания, не заливалась краской девичьего стыда, не отводила глаз и не смахивала с них украдкой набежавшую слезу. Обо всем говорил ее красноречивый взгляд, в котором светилось чистое, беспримесное обожание.
Она и внешне походила на тургеневскую героиню. У нее была густая светлая коса, которую она скручивала в узел и носила на макушке, и поразительные глаза — ясные, искренние, голубые… Косметикой она не пользовалась совсем.
…Ее звали Варвара Казимировна Гречук, она была украинско-польско-литовских кровей, туркестанка во втором поколении. Путь ее родителей в эту очень Среднюю Азию был одинаков. До тридцать девятого года ее отец, пан Казимир Гречук, жовто-блакытный интеллигент краковского разлива, тихо профессорствовал во Львовском (Лембергском) университете на кафедре правоведения. После мирного присоединения Западной Украины к СССР классово и национально вредный профессор был выслан в Казахстан. Во время мучительного переселения умерла его первая жена.
В пятидесятые годы пан Гречук перебрался в Душанбе вместе с молодой женой, матерью Вари, дочерью высланного в тот же Казахстан инженера-литовца. У матери оказались слабые легкие и сердце, и после рождения Вари жизнь ее стала сплошным долгим умиранием, так что ремеслом медсестры Варя овладела с самого раннего детства. Несгибаемый пан Гречук, ставший отцом, когда ему было под шестьдесят, до восьмидесяти лет проработал адвокатом Орджоникидзеабадского нарсуда, а сейчас, бодрый и крепкий, хотя почти слепой, все силы тратит на работу в католической общине Таджикистана (преимущественно немецкой) и каждый день в сопровождении Джека, овчарки-поводыря, ходит через весь город по разным общинным делам в неизменном и безупречном черном костюме.
О себе Варя рассказывала мало и неохотно. Павел узнал лишь, что она вдова гражданского летчика, воспитывает двух детей и держится только работой и помощью друзей-немцев. Некоторые вещи в ее рассказах сильно озадачивали Павла: так, прекрасно зная принципы работы Степаниды Власьевны (читай, Советской Власти), он не мог взять в толк, как Варя при ее несоветском родстве и явно подозрительном круге друзей была допущена к работе в привилегированном санатории республиканского ЦК. Впрочем, вопрос этот возник у него значительно позже, и Павел сам его устыдился («что это я, в самом деле, как идеологическая комиссия!») и накрепко внушил себе, что здесь имеет место типичная национально-провинциальная недоработка, которая обернулась лишь на благо Варе, а следовательно, и ему самому.
В Варе уживались два совершенно разных человека: влюбленная провинциальная барышня, робкая и застенчивая — и явно хлебнувшая в своей жизни лиха, опытная, умелая медсестра с надежными и сильными руками, которые с первого раза попадали иглой в вену, в нужную минуту подавали лекарство, глоток воды или тарелку супа, судно или свежую смену белья, без малейшей дрожи смущения протирали тампонами распростертое мужское тело, не минуя и самые интимные места, легко и аккуратно поддерживали увесистого пациента при переходе с постели на каталку и обратно — при первых, самых мучительных попытках заново научиться ходить, при коротких поначалу прогулках по пышному и как бы лакированному южному саду с фонтанами… Все это было, было у Павла — и неизменно с ним была Варя, двуликая, словно Янус, и равно незаменимая в каждой своей ипостаси.
Впрочем, только ли двуликая? Настало мгновение, когда в ней открылась и третья стать, скрепившая преимущественно эмоциональное и оттого несколько эфемерное сродство двоих печатью недвусмысленной материальности…
Однажды, когда Павлу уже разрешали садиться, но еще запрещали вставать (да он и не мог бы еще делать это самостоятельно), Варя пришла к нему с тазиком, губкой и свежими полотенцами проводить ежедневную гигиеническую процедуру. Он уже отвык стесняться прикосновения ее рук к своему телу, и эти прикосновения, ласковые и уверенные одновременно, стали исподволь вызывать совсем другие, пока еще безотчетные чувства. То ли в болезненном состоянии Павла в тот день произошел перелом, то ли руки и глаза Вари были наполнены особыми токами, только Павел ошеломленно почувствовал, как в нем мощно и непреодолимо взыграло его мужское естество — и как раз в тот момент, когда Варя сосредоточенно обрабатывала «паховую область». Без малейшего ритмического сбоя Варя взяла его мужеский скипетр — дубину стоеросовую — в свои умелые пальчики и принялась поглаживать и массировать. Павел Застонал, откинулся на подушки и закрыл глаза. Потом он ощутил, что к пальчикам прибавились и нежные мягкие губы, а потом он забился в сладчайшей судороге, ничего более не соображая…
В следующие три дня процедура сделалась регулярной и повторялась едва ли не при каждом приходе Вари в его палату — а таких приходов на дню было не так уж мало, — если, конечно, поблизости не было врачей или прочих третьих лиц, явно лишних. На четвертый день у Вари был выходной, и Павла обихаживала пожилая, серьезного вида таджичка. Хотя Варина сменщица не давала ни малейших оснований для жалоб, Павел загрустил и к вечеру даже выдал температуру. После ужина он попросил не включать телевизор, зажег ночную лампу и раскрыл не раз уже читанный роман Хемингуэя «Прощай, оружие», который по его просьбе принесла Варя. Книга как нельзя более отвечала его душевному состоянию, а госпитальные сцены и вовсе били в самое яблочко…