Кмитич вновь молча посмотрел на Чернова сверху вниз. Московит сорвал все еще сидевший на голове круглый немецкий шлем, ухватив его за перья, и попытался швырнуть в Кмитича. Шлем, мелькнув ярким пером, глухо, словно пустая кастрюля, брякнулся у ног коня. Оршанский полковник вновь спрыгнул на землю, пнул шлем, и тот улетел обратно в болотную топь.
— Ответь мне! Скажи хоть что-нибудь! — орал Чернов. — Ударь меня по голове саблей. Слышишь, ты, сволочь литовская!
Над поверхностью болота оставалась одна лишь бритая голова предводителя царских карателей. Кмитич вновь безучастно вглянул на лысину царского полковника, вновь впрыгнул в седло и бросил взгляд на Чернова, ковылявшего в сторону леса.
— Сволочь! — кричал Чернов с перекошенным от бессильной злобы и страха лицом. — Сволочи вы все! Всех бы перерезал! Ненавижу! Вернись! Слышишь! Вернись! Будь ты проклят! И все вы! — и затем что-то еще прокричал полковник на непонятном языке.
И словно возмутившись последними словами Чернова, глухо зашипело болото, выпустив множество малых и больших пузырей. Чернов выдавил слабый крик. Кмитич в это время не спеша ехал вслед коню царского полковника. Он лишь однажды обернулся. Чернова уже не было видно.
— По деяниям твоим и смерть, — тихо сказал оршанский князь и поспешил обратно к месту боя. Его теперь волновал Василь — жив ли? По дороге Кмитич подхватил под уздцы коня Чернова, и тот послушно последовал за своим спасителем.
Когда Кмитич вернулся, бой был уже закончен полным разгромом карателей — их тела устилали всю лесную дорогу, с которой партизаны уже стащили упавшие деревья. По количеству пороха, что везли бойцы Чернова, было ясно, что от Рогачева они намерены были оставить кучку пепла, как и от Казимира. Но, как и боялся оршанский полковник, бой не вышел легким, даже с учетом внезапности нападения. Если вторую группу в хвосте колонны удалось разгромить достаточно быстро, то в головной группе кипел нешуточный бой — карателям удалось оказать сильное сопротивление, а человек десять даже прорвали кольцо и ушли лесом неизвестно куда. Погибли девятнадцать партизан, еще шестеро были серьезно ранены. Им спешно оказывали помощь, положив раненых на расстеленные на влажной земле тулупы. Тут же лежал и Василь с простреленным животом. Он выглядел, кажется, бодрее других, и даже улыбался успешному исходу боя, но — и Кмитич это знал — рана в живот только кажется легкой.
Кмитич склонился над Василем. Тут же находились еще три молодых партизана — друзья Василя: Александр Сичко из Ковно, Винцент Плевако из Вильны и мстиславец Альберт Заяц. Они были с такими же длинными волосами с заплетенными в концы перьями ястреба. Одного из них, Зайца, и видел вместе с Василем в первый день в землянке Кмитич.
— Кажется, отвоевался я, пан полковник, — грустно улыбнулся Василь, который только что о чем-то тихо переговаривался с Зайцем.
— Не хвалюйся, вылечим, — слегка похлопал Кмитич парня по плечу.
— Я прошу у вас прощения, пан Кмитич, — вновь усмехнулся Василь, — я вам так и не открылся. Вы меня не признали, а я все искал подходящее время… Меня по-настоящему зовут и не Василь вовсе. Вы должны меня помнить как… Вилли Дрозда из Несвижа.
Кмитич в ужасе уставился на бледное лицо Василя с растрепанными волосами. Глаза… Голос… Точно! Это Вилли Дрозд! Но как же он изменился за эти шесть или даже семь лет! Тогда это был скромный застенчивый хлопец с робким взглядом, а сейчас — стройный, высокий, уверенный в себе воин!
— Это правда ты? — наконец-то произнес Кмитич, проводя ладонью по своему взмокшему лбу.
— Что здесь такое? — подошла и присела на корточки Елена.
— Василя ранило, — чуть не плача ответил ей Заяц, — в живот.
— Крепись, парень, — Елена приложила ладонь ко лбу Вилли, — ты должен бороться.
— Ты знала, что его зовут Вилли Дрозд? — повернулся к Елене Кмитич. — Он художник, ученик Рембрандта. Ты знала?
Елена взглянула в глаза Кмитича. Ее взгляд был спокойным, как бы говорящим: «Я все знаю».
— Мы все были кем-то раньше, — ответила она, — если он захотел стать Василем, то кто мог бы запретить ему это?
— Я виноват перед вами, — слабым голосом произнес Вилли Дрозд, он же Василь, — я написал ваш портрет, Михал купил его. Теперь портрет пропал. Его ищут и Рембрандт, и Михал, и я искал. Где-то в Польше затерялся. Мне бы надо было его вам подарить. Я не должен был брать за него деньги. Не должен.
— Все это сущая ерунда, — улыбнулся Кмитич, успокаивающе похлопывая Василя по плечу, — мне плевать, что ты сделал со своей картиной. Кого бы ты ни изобразил — картина все равно твоя. Если она в Польше, Михал найдет картину, не волнуйся. Он же такой любитель живописи, что рано или поздно все нужные ему картины сами приходят к нему в руки!
— Хорошо бы, — отозвался Вилли, — не хочу, чтобы она осталась в Польше или попала обратно к Рембрандту. Это на самом деле моя картина, не его…
Вилли умер, не дождавшись заката. Партизаны-студенты оплакивали его — он был их первым командиром до соединения с Багровым. В руки Вилли вставили и зажгли свечку, Заяц положил рядом с другом его любимую лиру. Но Кмитич забрал лиру себе:
— Это будет моя память о Дрозде. К тому же эта лира не должна умолкать. Будет играть, как и при живом хозяине…
Убитых похоронили здесь же, на месте боя. На кресте Вилли Дрозда Кмитич написал под его именем — «мастак». А город Рогачев был спасен, даже не подозревая, какая над ним висела опасность.
Глава 24 Михал и Катажина
Михал, чудом избежав плена под Поповом, вернулся в расположение основных сил Павла Сапеги. Гонсевский, к счастью, недолго оставался в руках немцев — его через два дня уже обменяли на трех пленных офицеров Брандербургии. Куда хуже пришлось благородному Петру Гноинскому — он так и остался у татар заложником за Богуслава и теперь понятия не имел, кто же, и когда за него внесет деньги.
Ну а Тикотинский замок все еще стоял неприступной твердыней, и войска Сапеги ничего не могли поделать с последним бастионом Януша Радзивилла. Словно дух упрямого гетмана оборонял крепость. Руководили обороной по-прежнему полковник Юшкевич и Герасимович. Яна Казимира все это изрядно утомило. В последнее время он перестал быть похожим на деликатного и дипломатичного короля — любящего отца всех подданных. В его приказах, листах и устных обращениях все чаще стали проскакивать непечатные словечки и раздражительные нотки, явно недостойные прилежного католика. Все чаще сравнивал он своих подчиненных со свиньями, козлами, трусливыми курицами, безмозглыми овцами… Так, в письме к Михалу Пацу, который по весне сменил Сапегу под стенами Тикотина, польский король писал буквально следующее: