Пораженный тем, что Бора Валет помнит его статью «Наши парадоксы», Вукашин все же ощутил удовольствие, что именно сейчас, в присутствии Ивана, его цитировали.
— Понимаете, ребята, ни зло, ни добро, ни беда, ни богатство не требуют от человека столько, сколько требует свобода. А нас, и как народ в целом, и как отдельные личности, слишком мучает свобода. Потому что мы слишком долго были рабами и значение свободы для нас выше, нежели это есть на самом деле. У таких народов в истории бывает только трагическая судьба.
— Однако именно такая судьба и делает историю достойной того, чтобы ее помнили. И, ей-богу, ею гордились! — подхватил Данило История. — Назовите мне, господин Катич, какой-нибудь балканский, какой-нибудь европейский народ, который лишь в девятнадцатом веке поднимал столько бунтов против дурной власти и несправедливости, свергал и убивал своих государей во имя демократии и свободы, как это делал сербский народ.
Вукашин слушал со всей серьезностью, не желая противоречить ему, не мешая ему выразить свои убеждения и свою гордость. Не стоило так серьезно начинать; сегодня нельзя разрушать у них хотя бы малейшую иллюзию.
Бора Валет принялся за еду. Данило с Иваном тоже наклонились над тарелками. Вукашин наблюдал за Борой: что так рано озлобило этого сметливого худощавого паренька? Или он просто испугался фронта? Страх его опалил?
— Вы, Бора, тоже доброволец? — негромко, чтобы не слышали остальные, спросил он.
— Да. Как же иначе? Я изучал философию.
— А где ваш отец?
— Я его не помню. Отец для меня понятие, аналогичное традиции.
— Не понимаю вас.
— Отец у меня был уездным начальником, и крестьяне после каких-то там выборов, как мне дядя рассказывал, из-за какой-то там дороги, которую он собирался проложить по их полям, убили его во время сна. После того как хорошо угостили. Сытый и пьяный, он с удовольствием заснул. А они его зарубили топорами. Его самого, стражника и коня. Коню отрубили голову, как петуху. И куда-то дели. Что для меня — самое непонятное во всей этой истории. — Бора Валет еще ниже склонился к своей тарелке и бокалу.
Вукашину захотелось погладить его по заросшей шее; помолчав, он подсел к нему ближе и доверительно зашептал:
— Все-то у нас, дорогой Бора, в столкновении, в пересечении, под угрозой. Мы убиваем друга друга за пядь земли, потому что не смеем ничего терять. Потому что мы мало имеем. Поля не увеличиваются, а рты множатся. У нас убивают за пядь земли только потому, что мы бездушны и свирепы, помните это. — Иван пододвинулся поближе, чтобы лучше слышать; но в то же время не сводил глаз с певицы и внимал ее пению и музыке. Вукашин заговорил громче: — Ибо те же люди являются самыми гостеприимными в Европе. Те самые крестьяне, что в припадке безумия отрубили голову лошади, вероятно, геройски сложили свои головы в битве на Цере. Или погибнут, защищая Белград и свою свободу. Будьте уверены. Те же самые люди, которые бьют топорами по лбу соседа из-за коровы, которая потоптала их коноплю, не бросят в окопах раненого товарища, поделятся с вами завтра последней коркой хлеба. На фронте вы увидите, какая у них душа. Если мы злы и жестоки, то лишь по той причине, что бедны и необразованны. Мы злы от мучений, поверьте.
— Вас это утешает?
— Меня — да. Не верь я в это, я не стал бы заниматься политикой, не был бы в оппозиции, не пережил бы то, что я пережил.
Иван вздрогнул и посмотрел на отца.
Певица кончила песню, гитара смолкла. И весь зал словно где-то потонул. Будто испугавшись внезапной тишины, офицеры Верховного командования и студенты-унтеры оробело захлопали в ладоши, требуя новой песни и вина. Вукашин продолжал есть и пить, чтобы Иван не начал приставать к нему с вопросами и не увидел, что есть-то ему не хочется. А Иван заметил сделанное им над собой усилие, испытывая чувство благодарности за внимание к Боре и размышляя над последней фразой отца. И жалел, что рядом нет Богдана, который смог бы убедиться, сколь несправедливо и опрометчиво он судил о его отце. Только потому, что читал его политические статьи; что никогда не делил с ним трапезы, не пил вина, не шептался, пока играли старые цыгане. Да и я его не знаю. Я тоже неверно и строго судил о нем. Что самое важное должен он сегодня ночью узнать от отца?
Бора Валет пил за Вукашина, чокался с ним, говорил:
— Расскажите нам еще что-нибудь, о чем я смогу думать, пока мою роту будет долбить вражеская артиллерия. Потому что, говорят, снарядов у нас больше нет. Это правда, не ворчи, Данило. Поскольку правительство не снабдило нас боеприпасами, то пусть хоть его оппозиция снабдит нас какой-нибудь идеей, которая может вызвать у нас сочувствие к самим себе. Сочувствие, Данило!
У Вукашина кусок застрял в горле от этих слов, и он буквально онемел. Парень не вернется с войны. Что же тогда ему говорить? У него кружилась голова от вина и недобрых предчувствий.
— Видишь ли, Бора, жизнь всегда заканчивается на противоположной стороне. Редко кого удается похоронить там, где он родился. Все мы кончаем как предатели кого-то и чего-то. А это не всегда вызывает сочувствие. — Вукашин Катич произнес это тихо, самому себе, и умолк, поймав изумленный, как ему показалось, взгляд Ивана.
Бора положил руку Вукашину на плечо;
— Говорите, прошу вас. Завтра в шесть мы уходим. Если кому-то из нас суждено вернуться, никто не узнает, с кем и о чем шла речь сегодня ночью в «Талпаре». А вам я скажу вот что: я вступаю в вашу партию. Я не шучу. Завтра мы будем гибнуть во имя чести. Как рыцари в сказках!
— Не только во имя чести, дорогой Бора. Но и за иную судьбу. Эта война изменит течение всей нашей истории. Мы станем другим народом. Мы станем европейским государством. А последствия непредсказуемы. Уразумейте это, дети.
— Если в этом для нас заключается самая важная цель, тогда нет смысла воевать.
— Почему, Данило? Разве этого мало?
— Я ненавижу Европу, господин Катич. В истории эта Европа была не только несправедливой и жестокой по отношению к нам, но и глупой! Однако благодаря победе на Цере мы заставили Европу узнать, где лежит Сербия. Мы заставили Европу узнать, что Сербией правит не Кармен Сильва[65] и что Белград не в Болгарии.
Его услышали за соседними столиками и яростно, пьяно, гневно поддержали:
— Верно, Данило! Мы этой Европе дадим урок истории! Мы в эту гнилую византийскую культуру влили славянскую силу! Мы облагородили ее и стали ее носителями! И после этой войны наши крестьяне не будут напоминать зуавов европейским дипломатам! Хватит, подивились нашему коло и нашему гостеприимству!
— Папа, вот этот, что говорит, Сташа Винавер из Шабаца. Мы вместе учились в Сорбонне. Ты послушай его.
— Сербия не будет больше какой-то славянской идиллией Феокрита! Сцена из «Одиссеи». Воплощение мифа о счастливом народе. Приятная наивность рождающегося мира.
— Novitas fiorida mundi[66], — тихонько добавил Вукашин с легкой улыбкой.
— Наконец-то выпал случай для твоей латыни, — шепнул ему беззлобно Иван. — Продолжай.
Сташа Винавер услыхал их; встав, он обрадованно крикнул:
— Да, господин Катич! Novitas fiorida mundi! Так, господа!
11
В двуколке где-то во мраке, на каком-то перекрестке каких-то дорог, стояла Наталия Думович — очень долго они спускались; куда двигаться дальше, неизвестно. Усталая кобыла стряхивала с себя струйки дождя и обессиленно фыркала. Здравко давно уснул, свернувшись на сиденье. Какое-то разбросанное село. Изредка воют собаки, где-то наверху причитают женщины, должно быть, на гребне. И ни огонька. Давно нет света ниоткуда. И рассвет никогда не придет. Никогда. Во мраке журчала вода.
— Эй, люди! Сестры, что за село? Где тут дорога на Крагуевац? — кричала она.
Никто не откликался, кроме собак, которые забрехали откуда-то и умолкли. Она опять крикнула, повернувшись в сторону этого лая. Позади, под мостиком, который они проехали, по гулу почувствовала — бурлит вода. Сошла на землю, зашагала по грязи, прямо. А куда сейчас прямо? Полночь миновала ли? Полуночных петухов вроде не было слышно. Забралась обратно, хлестнула кобылу, двинулись в том же направлении, что и прежде. Под колесами чавкала глинистая почва, хлюпала, цеплялась за лошадиные копыта. Не поскачешь. Только бы увидеть Богдана, только бы он ее увидел такую — она не изменила ему, ничего больше, пусть все на том и кончится. В темноте, в грязи отдается неторопливая поступь лошади, медленно вращаются колеса. Залаяла собака. Наталия спрыгнула в грязь, нащупала забор, калитку.
— Эй, хозяин!
Подошла к дому, к двери, просит хозяина отозваться.
— Что за человек ночью? — отозвался из тьмы женский голос.
— Какое село, ради бога, скажи, сестра, мать?
— Белушич.
— А эта дорога на Крагуевац?