него: дома пьяный был, здесь сразу протрезвился. Побледнел, бедный, дрожит весь. Где это видано, чтобы мужа за то, что он жену побил, под арест вели? Все вы знаете: сколько нас мужья ни колотили прежде, никто не вступался.
— Верно-о! — раздался из глубины зала чей-то исполненный боли голос.
Председательница, вздрогнув, хлопнула рукой по пуговке звонка, но колокольчик тут же поспешно смолк… словно для того, чтобы яснее прозвучали слова ораторши.
— Верно, конечно! — повторила Петра. — Только старому времени сейчас пришел конец. Болгария теперь димитровская, все от нас самих зависит! Вот послушайте, какое диво произошло. От криков моих, от рева детишек, — они за мной на улицу бросились, пока соседи их домой не увели, — да со слов сторожа Динко, который пошел за Манолом, даже глухие у нас в селе узнали, что и как произошло.
Пока Динко нашел Манола, пока отвел в сельсовет, вокруг целая толпа собралась, все больше женщины, конечно. Сбежалась и молодежь, в клубе у них собрание было. Бабы все точно осы гудят. Знаете, какими мы бываем, когда соберемся все вместе, силу свою почуем. Каждая по себе знает, каково это, когда муж дерется, — все управы на Манола требуют. Девушки и парни в круг собрались, кричат, как на митинге: «За-щи-ти-те жен-щин! От-пра-вьте его в ла-герь! За-щи-ти-те женщин! Отпра-вь-те его в ла-герь»! — «Слышишь, Манол? — спрашивает секретарь, а у самого правая рука за спину спрятана, чтобы ненароком она сама Манола не стукнула. — Как же это ты на кулацкую провокацию поддался?»
Молчит Манол, доски в полу пересчитывает.
«Хоть ты и пьян, — говорит секретарь, — все-таки запомни хорошенько: поднимешь еще раз руку на Петру, отправишься к фашистским гадам в лагерь. За сегодняшнее свое зверство будешь отвечать завтра на бюро. А ночь проведешь в подвале — там скорей протрезвишься. Отведи его, Динко!»
Взял Динко Манола за плечи и подтолкнул к двери.
…Глаза Петры то ли от сегодняшнего волнения, то ли от воспоминаний о прошлых обидах наполнились слезами, но она собралась с силами и продолжала приглушенно, но все так же уверенно:
— Что передумал в эту ночь Манол в темном подвале — он один знает. Но только на следующее утро, сразу как выпустили его, пошел он на стройку. Вздрогнула я, когда его увидела: что-то он сейчас делать станет? И другие женщины работу бросили. А он чешет в затылке и спрашивает так вообще, ни на кого не глядя: «Что, женщины, не возьмете меня в помощники? Я… конечно… я бондарь. Но я и каменщиком работал… Все-таки вам как-никак… что-нибудь да помогу…»
Смотрят на меня бабы, спрашивают глазами: что отвечать, мол?
А что скажешь?
Сказала, как положено: «Мы ни от чьей помощи не отказываемся. Пришел помогать — пожалуйста…» — «Нет! — вспылила Цона, и лопата ее громко зазвенела о камень. — Не согласна. Нам здесь драчунов не надо. Наша стройка для народной чести и славы задумана, для нее чистые руки требуются. Уходи отсюда, видеть тебя не могу! — подняла она лопату. — Скажите, какой герой выискался! Жену бить будет, детей пугать, а туда же, на коммунизм претендует!»
Вижу я, положение осложняется…
Стоит Манол — ни жив ни мертв. Рот раскрыл, слова сказать не может. Остаться нельзя и уйти невозможно. Стыд и срам, да и только! Ноги у него будто к земле приросли. Может, думаете, мне его не жалко было? Неправда, жалко. Как-никак, семнадцать лет рядом прожили, всякое горе пополам делили… Да и человек он не то чтобы плохой. Из-за Стойчо вот только… А с другой стороны — и Цона права. Очень уж хорошо она насчет чистых рук сказала.
Спасла положение бабка Куна Петкова.
«Слушайте, женщины, — выступила она из толпы баб, — не может же так сразу зверь человеком сделаться. Сказано, на всякий грех прощенье есть. Если Манол здесь перед всеми нами слово даст, если он обещает, что никогда больше…» — «Обе-ща-аю! — заревел Манол. — Клятву даю! Я еще ночью зарекся. Если я теперь Петру хоть пальцем трону, пусть…» — «И детей, и детей!» — кричит Цона, размахивая лопатой. «Да! И детей! — отрезал Манол. — Если я еще раз жену или детей ударю, каждому право даю — где бы меня ни встретили, пускай мне в лицо плюнут!»
…Голос Петры прерывался, она то облизывала, то кусала пересохшие губы.
Зал напряженно слушал.
— Разрешили мы Манолу работать у нас… Да только один он не остался. Час ли прошел, меньше ли, слышим песню:
Песня дружная пусть грянет, прославляя труд, пусть на сердце легче станет, горе, страх — пройдут!
Идет к нам от сельсовета целая рота мужчин с молотками, с ломами на плечах, лопаты несут… Сам секретарь их ведет. Встретили и мы их песней — той же самой!
Гордо реет наше знамя всюду и везде. Пойте, люди, вместе с нами песню о труде!
— Товарищи! — встал секретарь на камень и поднял здоровую руку. — Нехорошо! Совершенно неправильно мы до сих пор поступали. Допустили, что только женская половина нашего села строит чешму. Подобное строительство должно быть делом всех честных трудовых рук села Изворцы. Поэтому вчера после нашей беседы с Манолом партбюро выдвинуло лозунг: «Все на стройку!» Пусть уцелевшие кулаки убедятся еще раз, что наше единство и сплоченность вокруг дела партии тверже витошского гранита. За дело, товарищи! Вперед, за досрочное завершение нашей стройки!
— Эх, товарищи делегатки! — с глубоким радостным вздохом проговорила Петра. — Совсем другое дело с мужской помощью. Как взялись мужчины за работу, смена за сменой, как включились в соревнование — в три дня крышу закончили. На прошлой неделе открыли мы нашу чешму, вы в газетах об этом читали. Вот она, околийская председательница, была у нас на открытии, сама пускай расскажет, какое торжество у нас в тот день развернулось. Все село веселилось. А хороводы мы какие водили, со знаменем впереди! Манол и тот плясал. Стойчо играет, а муж мой носится по кругу, как