Еще была Михаилу Ярославичу малая радость из тех, кои особенно приятны и лестны правителю, потому как то, что приносит ту краткую радость, остается нетленно в веках в назидание и память потомкам о разумном и отечестволюбивом правлении того государя.
Однажды — правда, было то несколько позднее по времени — для любопытства Михаилу Ярославичу принесли малые доски, расписанные яркими, живыми как Божий день красками. Писанное на досках сопровождало поведанное книгой Георгия Амартола[87], недавно переложенной на кириллицу с греческого отрочскими же чернецами. Всякому поучению мудрого еллинца соответствовала и отдельная малая доска, на которой вживе были запечатлены дела, свершенные на земле, и люди, к делам тем причастные, умершие многие веки тому назад. Причем в лицах тех давних иноземных людей Михаил Ярославич узнавал вдруг знакомые черты тверичей, и от того узнавания замирало в груди, словно не на малеванные доски глядел, а самое жизнь предбывшую вновь увидел. Точно рукой искусника водили ангельские силы небесные.
— Кто сотворил се?
— Слуги твоего Ефрема сын, Глебка Тверитин.
— Ко мне его немедля.
— Знаешь ли, что сотворил ты? — спросил Михаил Ярославич Глебку, когда тот явился вместе с отцом, явно напуганным вниманием князя.
— Знаю, великий князь, — не смутившись, ответил Глебка, — на то и голова на плечах, чтобы ведать, что руки делают.
— Ты не юли перед князем-то, Глеба, — взмолился перед сыном отец. — Сознайся, коли чего натворил, великий князь милостив…
— Так я ведь, батюшка, вины за собой не чую, — усмехнулся лукаво и смело Глеб, и в длинном, нескладном отроке, более похожем на чужеземку Настасью, чем на отца, увиделся князю сам молодой Тверитин.
Много дива на свете! А то ли не диво, что у Ефремки Тверитина, который и знает из всех цветов один цвет — кровавый, сын вдруг явился искусник. Вот уж радуга в зимнем небе!
— Коли что и делаю, так не ради себя, а токмо ради вас с матушкой да великого князя Михаил Ярославича. — Глеб в пояс поклонился отцу, а затем великому князю.
— Подойди ко мне, Глеб Ефремыч, — при всех по батюшке повеличал отрока Михаил Ярославич и, когда тот подошел к нему, поцеловал, будто сына…
Еще обильнее, чем прежде, стекался отовсюду в Тверскую землю народ. И всякому, кто не тать, на Твери были рады.
А если кто-то попадался на воровстве или, паче того, доказывали на кого вину в убийстве или ином злоумышлении, от того люди еще от живого отворачивались, как от мертвого. Суды вершились скоро и без обид, потому как после судов тех обижаться уж было некому. Суд тверской — не Божий, сказывали. Да и отчего ему быть милостивым, когда суд тот не Богом, а людьми вершится. Да и сам Господь как ни милосерд, однако и Он бывает гневен и строг к нераскаянным грешникам. Нет, право, коли поднял ты руку на чужую жизнь, что каждому равно даровал Господь, пошто после ждешь милости от Него и сетуешь на людскую жестокость?
Может быть, с той жестокостью, какую ввел Михаил Ярославич для преступников, не все соглашались, как тот же отец Иван Царьгородец или супруга его мягкосердая Анна Дмитриевна, порой укрощавшие княжеский гнев, зато девки по грибы и малину в лес без опаски стали ходить.
Не стало страха в глазах добропорядочных горожан, напротив — более почтения к другим, но и более уверенности и уважения к себе. По деревням смерды глядели веселей и смелей, мужики не втягивали уж головы в плечи при дальнем стуке копыт, и девки не кидались опрометью куда глаза глядят, спасая то, чего нету дороже у девки, что лишь сама она, доброй волей, может отдать…
Да что говорить, и русские купцы из других городов, а пуще того иноземные гости дивились тверским порядкам и нарочно, без какого принуждения к тому, приходили на княжеский двор с дарами, дабы выразить свое почтение и глазами увидеть редкоразумного князя, вставшего над русской землей.
А еще отлили на Твери такой колокол, какого, пожалуй, и не было во всей Руси. Великий князь не пожалел казны на тот колокол, отпустил умельцам столько меди, олова да серебра, сколько потребовалось. И дело оказалось вовсе не в величине того колокола, хотя был он и велик, и объемен, но в том, что, видать, колокольники душу вложили в его медный звон. И звучал его голос в двунадесятые и великие Божьи праздники столь дивно, что вся Тверь замирала, едино оборачивая взгляды на соборную звонницу, истово моля Господа о насущном да о мире. И отчего-то каждому верилось, что слова именно его молитвы и малой просьбы достигнут Спасителя, слившись с густым и тяжелым, как вязкий мед, звуком соборного колокола, что падал с поднебесного купола и, паря, вновь возлетал в поднебесье.
И сам Михаил Ярославич в то верил, всякий раз, как чуда, ожидая праздничного благовеста дивного своего колокола.
Так бы и жить да мало-помалу копить серебро на будущую великую силу.
Беда пришла, как всегда, откуда не ждали и ждать не думали. И беда та оказалась велика. Однако так незначительны, мелки, безумны и даже нелепы были те, кто ее нес, что поначалу Михаил Ярославич и значения тому не придал: подумаешь, мыши…
Мыши пришли с востока. Как половодная вода, неостановимым потоком шли они, укрывая землю живым и серым, мерзким ковром. С ордынских окраин, точно ведомые по указке, мыши продвигались быстрее, чем можно было от них ожидать.
Начав с Рязани, поворотили они на Владимир, ушли было в Стародуб, но вернулись, изъели суздальское ополье, через Юрьев пришли к Ростову, а уж оттуда, краем задев московские земли, двинулись через Дмитров на Тверь.
Поля после них оставались пусты, обглоданы и страшны, особенно потому, что вчера еще, радуя глаз, колосились налитыми уж злаками, что растит человек для жизни. Бабы и ребятишки с воем елозили по мертвым полям, собирая уцелевшие зерна. Но с неоглядного поля в горстях уносили то, что оставляли мыши после себя людям на пропитание.
Мужики бесполезно чесали в затылках, не зная средств, как бороться с напастью. Всяко пытались: копали рвы вокруг деревенских полей, отводили в них воду, вилами сгребали в ямищи колоды[88] мышей, топили их, жгли, топтали скотом и конями. Но не было с ними сладу, и взамен одних, словно из их же крови, появлялись бессчетно другие ртастые твари. Навстречу мышиным полчищам с иконами, хоругвями и святой водой выходили даже священники, однако ни вода, ни огонь, ни молитва не могли упасти те деревни, города и поля, по которым пролегал точно заранее обозначенный кем-то путь. Путь тот оказался вертляв, но избирателен, и следовал он по самым житным местам Руси. И никто не мог объяснить внезапного мышиного множества и непредсказуемой, но очевидной целеустремленности. Реки — и те не были для мышей преградой. Так они достигли Твери.
Выезжая на поля, Михаил Ярославич каменел лицом, хотя и ему, как бабам на тех полях, в голос хотелось выть от собственного бессилия перед необоримым мышиным воинством. Не саблей же их рубить! В безмозглой и бесстрастной мышиной силе была какая-то жуть, непостижимая жуть. Жуть была и в том, что мыши ничего не боялись, ни на что не злобились, тупо, неостановимо и мерно просто шли, шли и шли, покрывая землю на целые поприща плотным безмолвным месивом, обжирая по ходу все, что можно сожрать.
Страх и недоумение царили в душах. Великий князь и тот мучился, не понимая, за что, за какие грехи то наказание Господне. И утешался тем, что веровал: не могло то быть наказанием Господа, а значит, было противоборством иного…
Хлеб пытались убирать наперегонки с мышами, но не успевали их обгонять — за ночь опустошались целые волости.
Да и убранное, свезенное в амбары зерно, как его ни оберегали, вдруг оказывалось потравленным.
Однако, пройдя всей Русью, мыши отчего-то далее Твери не пошли, но, объев ее до последней полосы, исчезли, лишь утренний лед тронул лужи, так же чудесно и внезапно, как появились.
Следствием той напасти стал тяжкий год.
К Рождеству и у житных людей оскудели амбары, и встал над Русью един господин безжалостный — голод. Пустели деревни, потянулись в города нищие крохоборы, но в городах подавали скудно, самим есть было нечего. Зобница травленной мышами ржи стоила многих гривен, но и тому, кто имел серебро, надо было умудриться найти продавца на ту зобницу. Купцы, ища выгоды, в поисках хлеба расходились по дальним весям, но чаще возвращались ни с чем. В Новгороде, куда мыши не дотянулись, своего-то жита сроду не хватало, всегда докупали, Орда, ясное дело, русским хлебом жила; оставалось в самой Руси искать места, по счастью не тронутые мышиным нашествием. Однако в тех местах, пользуясь случаем нажиться на чужом горе, как пользуются люди такой возможностью во все времена, хлеб продавали втридорога. Да хоть и задаром, хоть весь тот хлеб развезти по Руси — все равно не хватило бы. А голод день ото дня делался все лютее. Немощные, опухшие люди брели из последних сил, сами не зная, куда и зачем, замертво падая по дорогам. Даже и сытым было тоскливо жить, потому как от собственной сытости им становилось страшно.