Подхватил ладонью горсть каши и, стараясь не дышать, отправил ее себе в рот. Заика смотрел на Куртене, как на базарного фокусника, заглатывающего змею:
– Ну кккак?
– Гадость, князь. Но, боюсь, фаршированных молочных поросят и седло зайца здесь не подадут.
Бо сглотнул слюну:
– А ппппомните, Шатильон, на пиру в честь императора тридцать блюд в ттттри перемены накрывали?
– Еще бы! В первой перемене перепела, куропатки, фазаны, павлины, каплуны, цапли, курицы, гуси, все в собственных перьях, со всех жир капает…
– Пироги с жаворонками в лимонном или апельсиновом соусе, с шафраном, с мускатным орехом, окорока в кардамоне, – подхватил Жослен, отрывая кусок сохлой питы.
Даже Сен-Жиль не выдержал, хрустя луком, припомнил:
– А вторая перемена – рыба речная и морская: карпы, угорь копченый, миноги, крабы и щуки, рыбное заливное. И все в сметанном соусе, с подливками, с перцем, под растопленными сырами. Остатками наших пиров тысячу бедных кормили.
Заика с отвращением уставился на жижу в миске:
– Ааааа! Я не могу тттак! Я есть хочу! – Злобно ударил кулаком по стене. Его лицо, одновременно похожее на лицо Констанции и вместе с тем неприятно чужое, страдальчески сморщилось.
– Да что ты, Бо, – фыркнул Рено. – Здесь ни мамушек, ни слуг, ни пажей, ни оруженосцев. Решил жить любой ценой – так вот эта цена. Привыкай.
– Этттто вы привыкайте, а я – князь Антиохии, я – зять ромейского императора! Когда освобожусь, ппппервым делом женюсь на любой родственнице Мануила, хоть косой, хоть горбатой, лишь бы василевс о ней пёкся! И любого греческого попа по его выбору на ппппатриарший престол посажу.
Заика разбросал ноги по полу, надулся, совсем как в детстве, сквозь мужские черты его лица постоянно проступал облик Констанции. Шатильон потрепал пасынка по колену:
– Да не волнуйся, Бо, привыкнешь, смаковать будешь. И будет чем на императорском пиру хвастаться.
Паскаль, стесняясь, тихо сказал:
– Я на таких пирах отродясь не бывал, но все бы сейчас отдал за яблоки моего детства. Такие у нас в Оверни они росли крупные, сладкие, наливные, хрустящие… – Уставился слепо в темноту каземата: – Однажды снег рано выпал, и алые яблоки падали прямо в снег и лежали на нем, как красные сердца… – Смущенно признался: – Я по ним больше всего тоскую.
Все приуныли.
– Я бы сейчас даже хлебу, который мы собакам кидали, обрадовался, – вздохнул Жослен. – На воле буду наслаждаться каждой крошкой, мне и императорского пира не надо.
Шатильон привычно подтер куском питы остатки каши в треснувшей, жирной, никогда не мывшейся миске, сверкнул на Жослена светлыми очами из-под темных бровей вразлет:
– Куртене, на какой воле? Не вы ли уверяли, что о нас с вами никто не станет беспокоиться?
Лицо у Жослена III было бледное, неказистое, с такими расплывчатыми чертами, словно его стирали до тех пор, пока с него не смылось все, за что мог зацепиться глаз. Но с этой невзрачной физиономии на Рейнальда глядели умные глаза. Граф Эдесский ответил твердо, без тени сомнения:
– Да что вы, Шатильон. Это Мануил и Амальрик о нас не станут беспокоиться, а тот, кто пророка Даниила в такой же яме ото львов защитил, тот непременно нас спасет. А если и Он не справится, то уж моя Агнес непременно нас отсюда вырвет. Сестрица за меня любому атабеку глотку порвет. И вас она вряд ли забыла, сколько бы мужей у нее не перебывало.
Рено отложил миску, кивнул на стену:
– Граф, я бы не стал убивать вашу надежду, но рано или поздно вы и сами увидите: взгляните на надпись над вашей головой. Ее написал кровью несчастный слепец, который тоже надеялся здесь пять лет назад.
Жослен привстал, повернулся к стене, нашел почти стертую бурую надпись, некоторое время недвижно смотрел на нее, потом прижался к корявым, нечетким буквам лбом и долго стоял с закрытыми глазами. Все молчали. Наконец Куртене с силой втянул в себя воздух, повернулся к остальным. Глаза у него блестели, но голос был сух:
– Мы не крысы в норе. Мы – зерно в зимней почве, мы – пустыня, дожидающаяся разлива Нила. Мы будем свободны. Будем. И тогда мы отомстим за каждую гнилую фасолину, за каждое унижение, за каждую каплю крови, за каждый украденный у нас день жизни.
Рено пронзила дрожь и ледяной щекоткой дошла до корней волос. В невыносимой тьме собственного малодушия и отчаяния, в сумерках терпения и мученичества Паскаля вдруг засветила указанная Жосленом цель – выжить, чтобы отомстить. Он стиснул руку графа:
– Да, Жослен. Вот теперь мне действительно было бы обидно сгинуть тут.
* * *
На белоснежном скакуне, покрытом драгоценным персидским ковром, сгорбившись, потея и пребывая в отвратительном расположении духа, в начале августа 1167 от Рождества Христова его величество король Иерусалима Амальрик I въезжал в распахнутые ворота первого сдавшегося ему египетского города – легендарной Александрии, крупнейшего порта Леванта, через который в Средиземноморье текли неисчислимые богатства Индии.
За четыре года царствия помазанник третий раз являлся в библейскую Землю Гошен и каждый раз совершал все, что было в человеческих силах, дабы не позволить полководцу Нуреддина Асаду Сиракону-Ширкуху завладеть халифатом, который становился тем благожелательнее к франкам, чем больше нуждался в их защите. В отличие от бешеных суннитов, фатимидские шииты откладывали джихад против неверных до пришествия сокрытого до конца света имама, а до той поры надеялись использовать латинян к собственной выгоде: нынешний правитель страны Нила – визирь Шавар – уже несколько лет опирался исключительно на рыцарские мечи. Чтобы уберечь дружественную власть, Амальрик осаждал непокорные Шавару города, охранял покорные и ограждал Вавилон от полчищ Сиракона. Король выжидал удобного случая завоевать Египет, однако каждый раз отвлекали события в Сирии. Три года назад он был на грани полной победы, но Нуреддин спутал его планы, захватив в плен князя Антиохии с графом Триполийским и осадив Антиохию. Амальрику тогда пришлось безотложно договариваться со Львом Веры об одновременном выходе из Египта и мчаться на помощь северному флангу Утремера.
Этой зимой стало известно, что неуемный Сиракон снова направляется в Египет. По всему королевству немедленно объявили арьербан, и все, кто по каким-либо причинам не мог участвовать в походе, уплатили десятину, даже церковные владения. Конечно, те, кому пришлось раскошелиться, тут же заклеймили монарха алчным сребролюбцем. Но Амальрика постоянно обвиняли в скупости и скаредности люди, которым своя мошна оказывалась дороже Святой Земли.