– Язычники от нас сломя голову улепетывали. Торос предупреждал не увлекаться преследованием, мнимое отступление – их излюбленный маневр, но Заика не выдержал, помчался за ними, – Жослен пожал плечами, – ну и мы в стороне не остались.
Бо обиженно пробасил:
– Если бы не засада и не болото, я бы покончил с тюркской собакой. И если бы этот трус Торос не сбежал с пппполя боя.
– Торос не виноват, что оказался опытнее и умнее, – возразил Жослен. Рубенид приходился ему двоюродным дядей, и Куртене никогда не отрекались от армянского родства. – В следующий раз в безнадежной ситуации я тоже сбегу. Подлые нехристи завели нас в болото, развернулись и порубили как жертвы перед алтарем. Кто уцелел, побросал оружие и сдался на милость неверных собак.
Рено промолчал. Сам о следующем разе уже и мечтать не смел. Бо фыркнул:
– А знаете, Рено, кого мы под Харимом видели? Вашего знакомца Усаму ибн-Мункыза, приятеля маман. Он теперь правая рука Нуреддина.
– Я бы никогда не ставил на тех, кто оказался против Усамы, – пожал плечами Шатильон. – Он вроде талисмана, этот эмир. – Пересилил себя, спросил: – А что же с Антиохией? Жива ли моя дочь Агнесса?
Про супругу не спросил. Поначалу отчаянно цеплялся мыслями за нее, как за нить, ведущую на свободу. Констанция не может жить без него, она не бросит, вытащит обратно! Но годы шли, в джуббу попадали новые рыцари, а от княгини Антиохии не доходило ни весточки, ни слова. Он понял, что надежды напрасны, что не только король, но и жена отреклась от него, предала, и это причинило такую обиду, породило такую боль и ненависть, что он ответил ей тем же: отрезал от себя все думы о той, с которой было прожито семь лет и прижито единственное дитя. Время шло и так много его утекло, что постепенно удалось забыть ее. Бесконечными днями и ночами вспоминал Рено каждый день прошлой жизни, только мысли об этой женщине научился обходить, как обходит опытный кормчий губительные отмели.
Заика вздернул подбородок:
– Агнесса в Константинополе, пппри дворе Марии. А мать в своих вдовьих поместьях – в Латакии и Джебалии. Присмирела, о бедных заботится, церкви строит. Святая стала, кроткая. Письма мне ласковые пишет. Я с ней примирился. Одна Филиппа осталась в Антиохии, замуж идти отказывается, неземную любовь ждет, дурища. Это все эти куртуазные истории про всяких Ланселотов и Гвиневр ее с толку сбивают.
Пасынок никогда не был особо крепок умом, всегда был капризным и самовлюбленным, и княжеская корона хоть и прибавила ему высокомерия, но из-под его надменности по-прежнему, как кривые ноги из-под короткой котты, торчали его неопытность и неуверенность.
– Кузине Констанции есть, что замаливать, – Раймунд Сен-Жиль поджал тонкие губы.
Заика и не подумал за мать вступаться, а Шатильон не стал расспрашивать. Все, что касалось Констанции, стало неважным, он даже не помнил, любил ли ее когда-либо. Словно спустился в царство мертвых, куда не проникали даже воспоминания об оставшихся наверху.
Жослен огляделся, скорчил мину:
– Н-да, тут не очень уютно… – Обернулся к Заике: – Князь, как только выберетесь, похлопочите за нас на свободе.
– Ппппочему я?
– Потому что вам долго сидеть не придется. Вы родич Мануила, а Нуреддин не станет связываться с ромеями. Он греков боится. Василевс непременно поспешит вас выкупить. Вы для всех – самый подходящий правитель Антиохии.
– Что значит «самый ппподходящий»? Я единственный законный правитель Антиохии! – Бо надулся, выпятил губу точь-в-точь, как это делала Констанция, и у Шатильона засосало в груди.
– Не думаю, что Нуреддин беспокоится о законности, но он вряд ли захочет, чтобы Иерусалим прислал в Антиохию воинственного Онфруа де Торона. Или чтобы Византия просватала Филиппу за какого-нибудь могущественного греческого Галахада!
Заика покраснел, забрызгал слюной, перебираясь через слова, как через каменистое поле:
– Византия никогда нннне позволит никому другому ппправить Антиохией, я – брат императрицы! Ззззато вам, Куртене, тут еще ссссидеть и ссссидеть. Вашу-то сестрицу из королевской постели попросили.
Шатильон вскочил на ноги:
– Друзья, не стоит ссориться. Бо, сын мой, конечно, ты освободишься первым. Ты о Паскале тогда позаботься. Тамплиерам труднее всех из плена вырваться, а у Амальрика, небось, куры золота не клюют, если ему Египет теперь дань платит?
Бо напыжился, давая понять, что сам решит, о ком заботиться, но Шатильон не замечал, суетился как радушный хозяин: разбросал вдоль стен солому и тростниковые циновки, показал, в каком углу подземелья расположен нужник над бездной, где вода капает со свода:
– Заика, устраивайся в углу. Жослен, тащите вашу охапку ко мне поближе.
Потирал руки, объяснял здешние порядки, строил планы:
– С утра можем вместе молиться, потом упражнения. Это важно, это держит. Будем состязаться, соревноваться. У нас шахматные фигурки имеются, из мякиша вылепили, будем играть. Арабский с тюремщиками учим, они охотно помогают, думают, так мы к их магометанской вере придем, но Господь хранит. Раз в неделю во двор выпускают, бреют, сволочи, тупыми ножами, зато можно побыть на воздухе, на солнце…
Новичков, конечно, жаль, смертельному врагу не пожелаешь тут оказаться, но какое счастье, что они с Паскалем больше не одни!
Сен-Жиль сморщил длинный нос:
– Воняет тут у вас. Я, пожалуй, у окна устроюсь.
Шатильон чувствовал неприязнь графа Триполийского и не хотел ссоры, но под окном было место Паскаля, а Лаборд, Рено знал, никогда не станет спорить. Но здесь, в его, Шатильона, яме, не знатность все будет решать. Само вырвалось:
– У окна Паскаль.
– Брат-храмовник подвинется, не так ли?
Паскаль безропотно отодвинул ногой драное одеяло и свои поделки:
– Мне все равно, где ангела-хранителя во сне видеть. Скажите, а тамплиеры были с вами в бою?
Жослен угрюмо пробормотал, избегая взгляда Лаборда:
– Были и рыцари, и сержанты. Шесть десятков рыцарей погибло, говорят, только семеро спаслось. Вы же знаете, брат-храмовник, неверные собаки оставляют в живых только тех, за кого надеются получить выкуп.
Все безмолвствовали, поэтому Рено воскликнул с нарочитой веселостью:
– Ну, за меня им вряд ли кто даже старый плащ отдаст. И Мануил, последняя надежа христианских пленников, тоже не станет печься о тех из нас, кто его Кипр разорял.
Сен-Жиль отмахнулся от мухи, но так резко и с такой досадой, словно Шатильона отгонял. Триполи был низеньким и невзрачным, его нос перевешивал, но вел себя с раздражающим высокомерием. Жослен взбил сапогом жидкий слой соломы: