Все это было ложью, которая бесстыдно торчала из этого параллельного мира. Но стоит заметить ее, и ты уже изменился. Не видеть ложь теперь невозможно.
Мама не позволила мне выйти из машины на подъездной дорожке. Только не на открытом месте, где меня могут увидеть соседи.
– Сиди тут, – прошипела она, захлопывая дверцу, и открыла ворота гаража.
Когда мы заехали внутрь, я вышла. Потом из полутьмы гаража попала в нашу ярко освещенную, просторную гостиную, оформленную в футуристическом стиле. Потолок в ней был высоким, и на нем были нарисованы крошечные разноцветные скалы. Громадные окна выходили на бассейн на заднем дворе, в полинезийском стиле. Камин в стене устроен из больших белых камней. Мебель изящная, будто посеребренная.
Отец стоял у камина, одетый в неизменный костюм а-ля Фрэнк Синатра – в одной руке бокал с мартини, в другой сигарета «Кэмел». Настоящие американские сигареты – такие курил Джон Уэйн – герой вестернов. Он смотрел на меня сквозь свои очки в черепаховой оправе.
– Значит, ты вернулась.
– Врачи говорят, она в порядке, Уинстон.
– Правда?
Мне следовало сказать этому ублюдку, чтобы он заткнулся, но я молчала, увядая словно цветок под его жестким взглядом. Я знала, какую цену придется заплатить за скандал. И кому принадлежит власть в этом доме. Не мне.
– Господи, она плачет.
Я даже не осознавала этого, пока он не сказал. Но не издала ни звука.
Теперь я знала, что от меня требуется.
После возвращения из психушки я превратилась в неприкасаемую. Я сделала то, что считалось немыслимым – закатила сцену, расстроила родителей, – и после этого меня стали считать чем-то вроде опасного животного, которому позволено жить по соседству на прочной цепи.
Сегодня в таких шоу, как у тебя и доктора Фила, советуют рассказывать о своих душевных ранах и том грузе, который ты несешь. В мое время все было наоборот. О некоторых вещах никогда не говорили вслух, и мой нервный срыв случился именно по этой причине. В редких случаях, когда мать в разговорах случайно касалась моего пребывания в больнице – она вообще-то старалась избегать этой темы, – то называла это время каникулами. Мать посмотрела мне в глаза и произнесла слово «больница» один-единственный раз – в день моего возвращения.
Я помню, что в тот вечер накрывала на стол, пытаясь ничем не огорчить родителей. Я медленно повернулась к матери, которая на кухне что-то готовила в глубокой сковородке. Кажется, это был цыпленок по-королевски. Ее волосы, по-прежнему каштановые – думаю, крашеные – были уложены аккуратными локонами; такая прическа вряд ли украсила бы любую женщину. Ее лицо нельзя было назвать красивым – немного мужское, с высоким лбом и резкими скулами. Она носила очки «кошачий глаз» в черной роговой оправе. В ней не было ни капли нежности.
– Мама? – тихо сказала я и подошла к ней.
Она подняла голову и посмотрела мне в глаза.
– Есть такая поговорка, Дороти Джин: свои беды превращай в победы.
– Но он…
– Хватит, – оборвала меня она. – Я больше не желаю об этом слышать. Ты должна забыть. Забудь обо всем, и совсем скоро ты снова научишься улыбаться. Как я. – Ее глаза за линзами очков широко раскрылись. Взгляд стал просительным. – Пожалуйста, Дороти. Твой отец этого не перенесет.
Я не могла понять, то ли она действительно хотела мне помочь, но не понимала как, то ли ей было все равно. Одно я знала точно: если еще хоть раз я скажу правду, каким-либо образом продемонстрирую свои страдания, отец избавится от меня и она его не остановит.
А в мире были места и похуже того, куда поместили меня. Теперь я это знала. В больнице о них рассказывали дети с пустыми глазами и трясущимися руками – о ваннах с ледяной водой и кое о чем похуже. О лоботомии.
Я понимала.
В ту ночь, даже не переодевшись, я забралась в постель и уснула глубоким и беспокойным сном.
Конечно, он меня разбудил. Должно быть, он ждал все это время. Пока я отсутствовала, его злость росла, расправляла щупальца, опутывая буквально все – я видела, что она уже душит его самого. Я оскорбила его своей «ложью».
И он преподаст мне урок.
Я сказала ему, что мне жаль, – и это было ошибкой. Он прижег меня сигаретой и приказал заткнуться. Я молча смотрела на него. Это его разозлило еще больше – мое молчание. Но другого оружия у меня не было. Ты помнишь, я выучила урок. Я не могла ему помешать мучить меня, но когда в ту ночь он посмотрел мне в глаза, то увидел и нечто новое. Я могла его выдать.
– Знаешь, у девушек бывают дети, – прошептала я. – Доказательство.
Он отступил и захлопнул за собой дверь. Больше он ко мне не приходил, но еще не раз причинял мне боль. Достаточно было одного моего взгляда, чтобы он меня ударил. Теперь я каждую ночь лежала в постели, волновалась, ждала, гадала, когда он передумает и вновь примется за старое.
После возвращения из санатория в школе тоже стало хуже.
Тем не менее я это пережила. Ходила с опущенной головой, не обращая внимания на тыканье пальцем и насмешки. Моя репутация была погублена, и все это знали. Как ни странно, меня это устраивало. Больше не нужно было притворяться.
Моя мать просто не могла меня видеть – такую, какой я стала. Мешковатая одежда, нечесаные волосы, безразличный взгляд. Когда я попадалась ей на глаза, она поджимала губы и бормотала:
– Фу, Дороти Джин. Неужели у тебя совсем нет гордости?
Но мне было удобно чувствовать себя посторонней. Так я видела все гораздо яснее.
Мы жили в Калифорнии, на границе нового мира, в конце «десятилетия пластика». Пригороды разрастались; рождалась американская мечта. Все было новеньким, чистым, ухоженным. У нас появлялись торговые центры с крышами из «Страны будущего» и закусочные, обслуживающие клиентов в автомобилях. Став отверженной, я видела все с той ясностью, которую дает дистанция. До этого в школе я не замечала разные группировки парней и девушек. В одних были «стильные» дети – крутые ребята, одетые по последней моде, выдувающие пузыри жевательной резинки и в субботу вечером разъезжающие на сверкающих машинах своих родителей. Их веселые и шумные компании собирались в баре, они ночами катались по улицам, размахивали руками, громко переговаривались и смеялись. Этих детей любили учителя – парней, которые приносили победные очки в футболе, и девчонок, которые рассуждали о поступлении в колледж и транжирили родительские деньги. Они не нарушали правил или, по меньшей мере, делали вид; мне они казались непробиваемыми, их кожа и сердца были неуязвимы для боли, которая терзала меня саму.