я десяток этаких груш съедал, и ничего. – Непритворно вздыхая, он размышляет о былых временах, когда мог одолеть десяток груш без ущерба для здоровья.
Посреди этой суматохи стоял и пресс господина Флайга, которому пособлял старший ученик. Флайг привозил себе яблоки из баденских краев, и сидр у него всегда получался отличный. На радостях он никому не отказывал в «пробе». Еще больше веселились его детишки, они сновали вокруг, с восторгом участвуя в суете. Но больше всех, хоть и втихомолку, ликовал его ученик. Как же хорошо в кои-то веки вдоволь размять кости на воздухе, ведь родился он в горных лесах, в бедной крестьянской семье, да и доброе сладкое винцо пришлось ему очень по вкусу. Его цветущая крестьянская физиономия ухмылялась, точно маска сатира, а сапожницкие руки были чище, нежели в иные воскресные дни.
Ханс Гибенрат пришел на площадку притихший, боязливый, да и вообще без всякой охоты. Но возле первого же пресса ему протянули стакан, и кто – Нашольдова Лиза. Он отпил глоток, и сладкий, забористый вкус сидра тотчас разбудил смешливые воспоминания о прежних осенях, а одновременно робкое желание вновь немножко поучаствовать и повеселиться. Знакомые заводили с ним разговор, угощали стаканчиком, и до флайговского пресса он добрался уже преображенный, во власти общего веселья и выпитого сидра. Оживленно приветствовал сапожника и отпустил шуточку-другую, как полагается в такой день. Мастер скрыл удивление и тоже радостно поздоровался.
Этак через полчаса вдруг подошла девушка в голубом платье, смеясь, кивнула Флайгу и его ученику и принялась помогать.
– Это вот, – сказал сапожник, – племянница моя, из Хайльбронна приехала. Понятное дело, она к другому урожаю привычна, у них дома винограду много.
Девушке было лет восемнадцать-девятнадцать, подвижная, бойкая, как все уроженцы равнины, невысокая, пухленькая, но скла́дная. На круглом личике – живые, смышленые глаза, темные и ласковые, красивый ротик так и просил поцелуя, словом, выглядела она как здоровая и веселая хайльброннка, а вовсе не как племянница благочестивого сапожника. Вполне от мира сего, и глаза отнюдь не такие, чтобы вечера и ночи напролет читать Библию да «Сокровищницу» Госснера[60].
Ханс вдруг опять погрустнел, ему отчаянно захотелось, чтобы Эмма поскорее ушла. Но она не уходила, смеялась, без умолку болтала и на каждую шутку тотчас находила хлесткий ответ; Ханс застеснялся и совсем притих. Общение с молодыми девушками, которых он поневоле называл на «вы», и без того повергало его в ужас, а эта вдобавок была такая живая, такая говорливая и его присутствию и робости придавала так мало значения, что он неловко и слегка обиженно съежился, заполз в свою ракушку, точно улитка, задетая на дороге тележным колесом. Молчал, стараясь изобразить скучливую мину, но безуспешно, вместо этого лицо приняло похоронное выражение.
Окружающим – а тем более самой Эмме – недосуг было обращать на это внимание. Как сообщили Хансу, девушка гостила у Флайгов только две недели, но успела перезнакомиться со всем городом. Сейчас она забегала и к богатым, и к бедным, пробовала молодой сидр, шутила, посмеивалась, возвращалась, делала вид, будто усердно работает, подхватывала на руки детишек, раздаривала яблоки и всех вокруг заражала смехом и весельем. Окликала каждого уличного сорванца:
– Хочешь яблочко? – Выбирала красивое, румяное, прятала руки за спиной и спрашивала: – В какой руке берешь?
Однако ж угадать мальчишкам никогда не удавалось, и только когда они начинали сердиться, Эмма отдавала яблоко, но маленькое и зеленое. По всей видимости, ей и про Ханса рассказывали, потому что она спросила, не у него ли постоянно болит голова; ответить он, правда, не успел – Эмма уже разговаривала с соседями.
Ханс подумывал потихоньку сбежать домой, но тут Флайг передал ему рычаг:
– Ну, теперь можешь маленько поработать, Эмма тебе подсобит. Мне пора в мастерскую.
Мастер ушел, ученик вместе с хозяйкой понесли домой готовый сидр, и Ханс с Эммой остались возле пресса одни. Стиснув зубы, он как про́клятый налегал на рычаг. И удивлялся, почему тот идет так туго, а когда поднял голову, девушка звонко расхохоталась. Забавы ради она упиралась в рычаг, и когда Ханс со злостью потянул его, опять сделала то же самое.
Он не сказал ни слова. Но, поворачивая рычаг, которому по другую сторону противодействовала девушка, вдруг ощутил стыдливую неловкость и мало-помалу прекратил работу. Сладостный трепет охватил его, и, когда юная особа кокетливо рассмеялась ему в лицо, она вдруг показалась ему иной, более близкой, но и более далекой, и он тоже немножко посмеялся, с неуклюжей фамильярностью.
Тут рычаг окончательно замер.
А Эмма сказала:
– Незачем нам этак надрываться, – и протянула ему стакан, из которого только что сама отпила половину.
Этот глоток сидра показался Хансу очень хмельным и слаще прежнего, и, выпив его, он жадно глянул в пустой стакан, удивляясь, как сильно бьется сердце и как трудно ему дышится.
Потом они еще немножко поработали, и Ханс, сам не зная, что́ делает, попытался стать так, чтобы юбка девушки задевала его, а рука ее касалась его руки. Всякий раз, когда это происходило, сердце у него сжималось в пугливом блаженстве, им завладевала упоительно-приятная слабость, колени дрожали, голова кружилась и звенела.
Он не понимал, что́ именно говорил, но держал перед нею ответ, смеялся, когда смеялась она, несколько раз погрозил ей пальцем, когда она затевала всякие глупости, и еще дважды пил из ее стакана. Одновременно мимо вихрем проносились воспоминания: служанки, которых он видел вечерами в дверях домов, с кавалерами, несколько фраз из книжных повестей, поцелуй, каким его некогда подарил Герман Хайльнер, и великое множество слов, рассказов и туманных школярских разговоров о «девчонках» и о том, «как оно бывает, когда у тебя есть зазноба». Дышал он тяжело, будто конь на подъеме в гору.
Все преобразилось. Народ и суета вокруг обернулись веселой многоцветной сказкой. Отдельные голоса, ругань и смех слились во всеобъемлющий невнятный гул, река и старый мост отступили вдаль и казались нарисованными.
Эмма тоже выглядела по-другому. Он больше не видел ее лица – только веселые темные глаза да алый рот и острые белые зубки; ее фигура расплывалась, и он замечал лишь отдельные детали – то полуботиночек с черным чулочком, то выбившийся локон на затылке, то исчезающую в голубой ткани загорелую, круглую шею, то крепкие плечи, а под ними дышащие волны, то прозрачное розовое ушко.
Еще немногим позже девушка упустила стаканчик в чан, а когда нагнулась достать, край чана прижал ее колено к Хансову запястью. Он тоже нагнулся, но медленнее, и почти коснулся лицом ее волос.