Уже спустились сумерки, когда Ной медленно поднялся по лестнице казармы и вошел в дверь. Некоторые уже спали, а посреди казармы на двух составленных вместе тумбочках шла азартная игра в покер. У входа пахло спиртом, и на лице Райкера, спавшего ближе всех к двери, расплылась широкая, пьяная улыбка.
Доннелли, лежавший в нижнем белье на своей койке, открыл один глаз и громко проговорил:
— Аккерман, я ничего не имею против того, что ты убил Христа, но никогда не прощу тебе, что ты не вымыл это паршивое окно. — И он снова закрыл глаз.
Ной слегка улыбнулся. «Это шутка, — подумал он, — пусть грубая, но все-таки шутка. Если они превратят это в шутку, то все еще не так уж плохо». Но его сосед по койке, долговязый фермер из Южной Калифорнии, сидевший обхватив голову руками, тихо и вполне серьезно заявил:
— Это ваша нация втянула нас в войну. Так почему же сейчас вы не можете вести себя как люди? — И Ной понял, что это совсем не похоже на шутку.
Он медленно прошел к своей койке, опустив глаза, чтобы не встретиться взглядом с другими, но чувствовал, что все смотрят на него. Даже те, что играли в покер, прекратили игру, когда он проходил мимо них к своей койке. Даже новичок Уайтэкр, казавшийся довольно славным парнем и сам пострадавший в этот день от начальства, сидел на своей вновь заправленной койке и недружелюбно смотрел на него.
«Странно, — подумал Ной. — Но это пройдет, это пройдет…» Он достал оливкового цвета картонную коробку, в которой хранил почтовую бумагу, сел на койку и начал писать письмо Хоуп.
«Дорогая, — писал он, — я только что окончил свою домашнюю работу; я протер сотни стекол так же любовно, как ювелир отшлифовывает пятидесятикаратный бриллиант для возлюбленной бутлегера[51]. Не знаю, как бы я выглядел в бою с немецким пехотинцем или японским солдатом морской пехоты, но мои окна могут состязаться с их отборными войсками в любое время…»
— Еврей не виноват, — четко произнес кто-то из игравших в покер. — Просто они хитрее всех. Вот почему их так мало в армии, и вот почему они зарабатывают столько денег. Я их не обвиняю. Был бы я похитрее, меня бы тоже здесь не было. Сидел бы я в отеле в Вашингтоне и только смотрел, как катятся ко мне денежки.
Наступило молчание. Ной был уверен, что все игроки смотрят на него, но он не поднял глаз от письма.
«Мы часто ходим в походы, — медленно писал он, — поднимаемся в гору и спускаемся вниз, маршируем и днем и ночью. Мне кажется, что армия разделена на две части: действующую армию и армию марширующую и моющую окна. Мы как раз попали во вторую армию. Я научился ходить, как никто еще не умел в роду Аккерманов».
— У евреев огромные капиталы во Франции и Германии, — раздался голос еще одного из игравших в покер. — Им принадлежат все банки и дома терпимости в Берлине и Париже, а Рузвельт решил, что мы должны защищать их деньги, вот он и объявил войну. — Солдат говорил нарочито громко, чтобы уязвить Ноя, но Ной не поднимал глаз.
«Я читал в газетах, — писал Ной, — что эта война — война машин, но до сих пор я встретился только с одной машиной — машиной для выжимания половых тряпок».
— У них есть международный комитет, — продолжал тот же голос, — он собирается в Польше, в городе Варшаве. Оттуда они рассылают приказы по всему миру: купите это, продайте то, объявите войну этой стране, объявите войну той стране. Двадцать старых бородатых раввинов…
— Аккерман, ты слышал об этом? — спросил другой голос.
Ной, наконец, посмотрел через койки на игравших в покер. Все они, повернувшись в его сторону, иронически посмеивались и смотрели на него холодными, насмешливыми глазами.
— Нет, я ничего не слышал, — ответил он.
— Почему ты не присоединишься к нам? — с показной вежливостью спросил Зилихнер. — У нас небольшая дружеская игра, и мы ведем интересный разговор. — Он был из Милуоки, и в его речи чувствовался легкий немецкий акцент: как будто он в детстве говорил по-немецки и так и не смог полностью исправить произношение.
— Нет, спасибо, я занят.
— Мы хотели бы знать, — продолжал Зилихнер, — как это случилось, что тебя призвали? В чем дело? Разве в комиссии не было никого из членов вашей организации?
Ной посмотрел на бумагу, которую держал в руке. «Не дрожит, — подумал он с удивлением, — ничуть не дрожит».
— А знаете, ребята, я своими ушами слышал, — проговорил другой голос, — что один еврей добровольно поступил на военную службу.
— Не может быть! — удивился Зилихнер.
— Клянусь богом! Из него сделали чучело и поместили в музей.
Другие игроки в покер с наигранным удивлением громко расхохотались.
— А мне жаль Аккермана, — снова заговорил Зилихнер, — честное слово. Подумать только, сколько денег смог бы он заработать, спекулируя шинами и бензином, если бы не был в пехоте.
«Кажется, я еще не сообщал тебе, — твердой рукой писал Ной на север своей далекой жене, — что на прошлой неделе к нам прибыл новый сержант; у него нет зубов, он шепелявит и говорит, как новичок из юношеской лиги, впервые выступающий на собрании, когда он…»
— Аккерман! — Ной поднял глаза. Около его койки стоял капрал из другой казармы. — Тебя вызывают в ротную канцелярию, быстро!
Ной не спеша положил недописанное письмо обратно в оливковую коробку и засунул ее в тумбочку. Он знал, что все пристально наблюдают за ним, оценивая каждое его движение. Когда он проходил мимо них, стараясь не торопиться, Зилихнер заметил:
— Ему хотят вручить орден «Крест улицы Деленси» за то, что в течение шести месяцев он ежедневно съедал по целой селедке.
Снова раздался взрыв притворного, неестественного смеха.
«Надо постараться, — подумал Ной, выходя из двери казармы в спустившиеся над лагерем голубые сумерки, — как-то уладить это…»
После тяжелого, спертого духа казармы воздух на улице казался особенно свежим, а тишина пустынных линеек, тянувшихся между низкими зданиями, после резких голосов в казарме приятно ласкала слух. «Вероятно, — думал Ной, медленно шагая вдоль зданий, — в канцелярии мне опять зададут жару». Но все равно он радовался короткому отдыху, временному перемирию с армией и со всем окружающим миром.
Вдруг из-за угла здания, мимо которого он проходил, послышались быстрые шаги, и не успел он повернуться, как кто-то сзади крепко схватил его за руки.
— Так-то, еврейская морда, — прошептал голос, показавшийся ему знакомым. — Это тебе первая порция.
Ной резко дернул головой в сторону, и удар пришелся ему по уху. У него сразу онемело ухо и половина лица. «Бьют дубинкой, — с удивлением подумал он, стараясь вырваться, — зачем они бьют дубинкой?» Но тут последовал еще удар, и он почувствовал, что падает.
Когда он открыл глаза, было уже темно. Он лежал на пыльной траве между двумя казармами. Распухшее лицо было мокрым. Несколько долгих минут он полз до казармы и с трудом уселся, прислонившись к стене.
Медленно шагая позади Аккермана сквозь зной и пыль, Майкл мечтал о пиве. О пиве в стаканах, о пиве в кружках, о пиве в бутылках, бочонках, оловянных кубках, жестяных бидонах, хрустальных бокалах. Он вспомнил также об эле, портере, стауте; потом опять стал думать о пиве. Он вспоминал те места, где в свое время пил пиво. Круглый бар на Шестой авеню, куда обычно заходили по пути в город с острова Губернатора одетые в штатское полковники регулярной армии; пиво там подавали в стаканах конической формы, и перед тем как наполнить стакан пенистой влагой из блестящего крана, буфетчик всегда бросал туда кусочек льда. Фешенебельный ресторан в Голливуде с гравюрами французских импрессионистов на стене позади стойки, где пиво подавали в матовых кружках и брали по семьдесят пять центов за бутылку. Его собственная гостиная, где поздно вечером, перед тем как отправиться спать, он читал завтрашнюю утреннюю газету при спокойном свете лампы, удобно расположившись в мягком плюшевом кресле и вытянув ноги в ночных туфлях. На играх в бейсбол, на площадках для игры в поло теплыми подернутыми дымкой летними днями, где пиво наливали в бумажные стаканчики, чтобы зрители не швыряли бутылки в судью.
Майкл упорно шагал вперед. Он устал и ужасно хотел пить, а руки его онемели и отекли, как всегда после пяти миль ходьбы. Впрочем, он чувствовал себя не так уж плохо. Он слышал, как тяжело и шумно дышит Аккерман, и видел, как его качает от усталости из стороны в сторону даже на небольших подъемах дороги.
Ему было жаль Аккермана: видимо, этот парень всегда был хилым, а марши, учения и наряды превратили его в скелет, обтянутый кожей; он стал похож на тень — такой он был худой и хрупкий. Майкл чувствовал себя немного виноватым, смотря в упор на его качающуюся согнутую спину. За долгие месяцы обучения Майкл тоже похудел, но заметно окреп: ноги стали сильными и твердыми как сталь, а тело — плотным и упругим. Ему казалось несправедливым, что в той же колонне прямо перед ним шел человек, для которого каждый шаг был страданием, в то время как он, Майкл, чувствовал себя сравнительно бодро. На Аккермана вдобавок ко всему действовали еще отвратительные, злые шутки, которыми его изводили в течение последних двух недель, постоянные злобные насмешки, ядовитые политические разговоры, которые солдаты затевали в присутствии Аккермана. Нарочито громким голосом они говорили: «Пусть Гитлер и не прав во всем остальном; но нужно отдать ему должное, он знает, как надо расправляться с евреями…»